Валькирия, стр. 65

– Возьми…

Хаук взвесил меч на ладони, примерился, благодарно кивнул. Шагнул уже, но оглянулся, сверкнули белые зубы.

– Держи на память, валькирия!

Кинул свирель. Я поймала её, тёплую от его рук. Я успела подумать: ему бы Блуда отдаривать, не меня незнамо за что. Он весёлым прыжком взлетел на смертную насыпь и встал перед вождём:

– Теперь убивай.

Они были почти равного роста, Хаук глядел ещё повыше Асгейра, но гибче, не такой кряжистый. Я с ним рубилась тогда на корабле, и он бы меня, наверное, уложил. Но ему не выстоять против Мстивоя, хотя на варяге своей крови было уже не меньше, чем датской. У моих ног сидели два оставшихся пленника. Я смотрела на поединок, держа умолкнувшую свирель. Таких песен, как нынче, она уже не споёт.

Пощажённые отроки молча смотрели, как погибал их наставник… В одном храбрый Хаук мог быть уверен вполне: они его не забудут. Его и славного Асгейра, оборонявшего своих людей до конца, как подобает вождю. Да. Можно встать ради этого под безжалостный меч и не вскрикнуть, даже когда затрещит ребро и рука чуть ниже плеча… Хаук перехватил черен, пробуя защититься, – новый удар пришёлся лезвие в лезвие, как будто он ударил скалу, рукоять вышибло из ладони, дарёный меч перевернулся в воздухе, упруго звеня на лету, и воткнулся за валунами. Хаук поднял голову и улыбнулся варягу в лицо, глядя, как тот замахивается.

И тут поднялся слепой старый сакс и сказал ясно и громко, так, что слышали все:

– Бренн! Лезэ бева эвита! Оставь ему жизнь!

И люди словно пришли в себя от колдовских чар, вздрогнули, встрепенулись.

– Лезэ бева эвита! Оставь ему жизнь!

И пришлые, и дружина. Я тоже, кажется, закричала, или открыла рот закричать, толком не помню. Летящий меч не остановишь на середине размаха, я-то знала, особенно если всё тело летит вместе с мечом… Не остановится дерево, падая под напором метели, но что-то случилось, дрогнуло что-то живое в страшных светлых глазах. Ладонь повернула клинок – удар пришёлся плашмя.

Хаука отбросило прочь. Он свалился, согнутый вдвое, на самые валуны, он открывал рот и корчился, тщетно силясь вздохнуть, потом съехал вниз по камням. Приподнялся было, но горлом ринулась кровь – ослабла рука, зарылся в траву мокрой пепельной головой, остался лежать. Усыновлённые к нему подлетели, вдвоём схватили под мышки, с натугою поволокли прочь. Блуд им помог, забрал заодно свой меч, иззубрившийся о Спату. Он избегал смотреть на вождя. Двое датчан без слов перемолвились – кого первого изберёт?.. Варяг повёл оком на одного, потом на другого, взгляд был, как рука. Потом повернул ошую, туда, где стоял со своим родом Третьяк, и там тоже мигом притихли, даже старейшина и охотники не из робких, уж очень было похоже, как если бы деревянный Перун покинул святилище и черепа и вышел сюда с неподвижными, не людскими чертами… Я видела, как его ищущий взгляд скользнул мимо Некраса – и возвратился.

– Мой брат обещал тебе поединок…

Как громовая стрела попала в Некраса! Вздрогнул, споткнулся, но выправился и пошёл. Кто-то сунул ему в руку датский меч, лежавший без дела. Некрас взошёл на курган, где стояли прежде него Асгейр, Хаук и остальные, и один Хаук был ещё жив, да и то – выживет ли, пепельноволосый. Я посмотрела на Хаука. Отроки суетились, заворачивали на нём одежду, один побежал к берегу за водой, и ни у кого не открылся рот возбранить, коли сам вождь смерти решил. Я воткнула в землю копьё, подсела помочь. У него разливалось померклое, синее пятно на груди, дыхание застревало. Мы повернули его смятым боком на влажную от вечерней росы, холодную землю, уложили голову поудобней.

Тут громко всхлипнула и, не таясь, заплакала красавица Третьяковна. Отец рванул её за косу – без толку. Мелькнуло: никак всё же полюбился Некрас?.. Мне бы не полюбился, но ведь и я не Голуба. А и с чего взяли, будто насильничал, не сама ли утратила разум под поцелуями красивого парня, после опамятовалась и наплела с перепугу…

– Не буду драться с тобой, – трудно выговорил Некрас, и я подняла голову. Ой!.. Языкатый, гордый Некрас у всех на виду встал на оба колена перед вождём. И тот смотрел молча, опустив руку со Спатой, чёрной от крови. Некрас сложил наземь меч, русые кудри рыжели в последнем солнечном свете. Он молвил ещё: – Возьми к себе, воевода. Не то снимай голову с плеч.

Как он дерзил, вынутый из воды, хоть могли бы его за те речи опять выбросить через борт. А вот теперь склонился прилюдно, оставив прежнюю прыть. Варяг что-то сказал ему. Я сидела далековато, не разобрала, передали:

– Порты отмывать, может, возьму.

И шагнул с насыпи, на которой весь вечер стоял, кладя требу Перуну. Некрас легко сбежал следом, счастливый, пошёл туда, где дружина, встал наконец с отроками.

– Насыпайте курган, – сказал воевода.

Головы сосен едва чернели вверху, когда сели пировать у костров. Смерти нет, пока весело пируют живые, пока в память о мёртвых они кладут наземь ложки чашечками кверху…

9

Со мною ни разу ещё не бывало, чтоб схватывалась и бежала, укушенная неожиданной мыслью, бросалась что-нибудь делать. Всегда старалась размыслить, и так и этак прикинуть. А вот… бежала в лес со всех ног, тащила с собой лопату, и больно билось сердечко, словно где-то чаяли выручки, а я медлила.

Из-за меня погиб Славомир. Даром что не пришлось ему прикрывать меня в битве, платить свою жизнь вместо моей. С чем я, косноязыкая, сравнивала тот бой? С пиром-веселием, когда не жалеют для гостя ни брашен, ни драгоценных пряных медов? А надо бы – с севом, вот так: железным мечом распахано поле, брошены в раны земли калёные стрелы… Нет, не умею. Сев – издревле, от праотцов, таинство мужеское. Нагими вступают севцы на тёплое, ждущее ласки тело земли, несут новую жизнь, золотое зерно, в особых мешках, скроенных из старых портов. Тогда заключается между ними и полем совсем особенный брак, и беда хуже нет, коли будет замечена вблизи хоть одна настырная баба. Скинет, подобно испуганной женщине, испуганная земля, пропал урожай!

Не оттого ли пропало счастье в бою…

Кому себя сохраняла? Тому, кого со мной нет и будет ли прежде, чем обрету уже зрак бесплодной старухи? Думала: вот обниму Славомира, и станем жить-поживать… и тут-то придёт, кого полюблю… Зато родился бы сын. Сын, похожий на Славомира. Отцом паче кровного стал бы ему Тот, кого я всегда жду. В сердце принял бы, растить взялся в любви, что своего…

Мелькала под пятками знакомая лесная тропа. Как я шла здесь по весне, носом хлюпая за спиной воеводы. Потом летом шла, и ухмылялся сзади Некрас. Уж вот кто знай играл себе, со мной не вышло – с Голубой, и всё радость, и всё как с гуся вода. Он теперь мало песен не пел, отстирав красно-бурую льняную сорочку, там на плече были нитки – я положила. А мне тогда печаль была беспросветная и сей день не краше…

Вот оно озеро! Око лесное, зелёное, ещё не залитое мёртвой жижей болота. Выворотень-страшило тянул сожжённые лапы, полз по прогалине к тонкой, давно отцветшей черёмухе и всё не мог доползти, одолеть те девять шагов, что их разделяли… Его мне с места не сдвинуть, но деревце выкопать сдюжу. Это я непременно должна была совершить, потому что иначе… иначе можно не думать больше о Том, кого я всегда жду. Увидят сторонние люди, со смеху надорвутся, умом, скажут, девка скорбит. Да про меня чего уж не говорили.

– Ты потерпи, – бормотала я, как заклинание, неизвестно кому. – Ты потерпи.

Лопата рвала войлоки травяных корешков. Когда-то, очень давно, верили деды: живая кожа земли, нельзя её ранить. Тогда не сеяли хлеб и сено не скашивали, не уряжали репища на пожогах. Мы, внуки, знали иное – без муки, без обиды телесной и не зачнёшь, и не родишь; любить, ласкать землю, плодотворить, вот она, сила.

Сила никчёмная…

Потерпи!

Я рубила серую твердь, рубила сплеча, яростней, чем в бою. Дралась вглубь, пока трепетный стволик не подался под рукой, небось, бедное деревце втянуло от ужаса корешки. Не ведало, глупое, – о нём радею. Тут я опамятовалась, что не приготовила ямки, бегом обратно к коряге, живо наметила, где стану сажать: в кольце корявых клешней – а знать бы, чем раньше было страшилище? Берёзой, дубом, сосной?.. Я вырыла ямину – гнал неистовый вихрь, выплёскивал неприкаянную могуту, а её всё вроде не убывало. Я натаскала воды кожаной шапкой. Примерилась к деревцу, обняла… потянула наружу круглый, как бочка, тяжёленький ком земли, корней и каменьев. Ой тяга была – ещё горсть, и треснул бы пуп. Мать с ума бы сошла, если б видела. Ноги резвые застонали, пока одолела девять шагов, девятью вёрстами показались… Ан не выронила, опустила бережно в ямку, да проследила, челом к выворотню, не прочь… И тут сдавило виски, поплыло в глазах. Вычерпала себя.