Валькирия, стр. 43

У нас задир не терпели, я уже поминала, как вождь подбирал себе кметей. Каждый с каждым мог встать спиною к спине и укрыть ближника за щитом, каждый каждому поступался смертью и жизнью, им – ссориться?.. Вот и делёж кабана давно превратился в забаву, в игру, где сравнивались мужи.

Мой побратим выскочил на середину, в багровые блики ещё горевших углей. Выдернул из ножен остро отточенный нож:

– Я первый ударил копьём. Кто оспорит моё право делить?

Язвительные уста немедля открылись. Яруну вспомнили всё: и как он, едва выбравшись из проруби, однажды опять в неё поскользнулся, и как он взялся когда-то стрелять из лука и не осмотрел тетивы, и лук, разогнувшись, чуть не выбил ему зубы. Ярун отвечал вдохновенно, вертясь туда и сюда, одного за другим усаживал острословов на место. Кого не мог сам – друзья тут же радостно помогали.

Поднялся Блуд:

– Отойди прочь, белобрысый! Я видел, как ты был побеждён девкой, с которой взялся бороться. Ты просил о пощаде, крича, словно младенец!

Мой побратим нашёлся немедленно:

– А я видел, как тебя подняли за штаны и бросили в дверь, там и до сих пор висят твои сопли. Ты ничем не лучше меня. Сядь!

Блуд сел. Воины хохотали: давно уже им не случалось так веселиться. Мне до смерти хотелось встрять, сказать что-нибудь разумное и смешное и в то же время дать побратиму как следует себя показать… я уже говорила, добрые Боги привесили мне язык не той стороной, я придумываю достойное слово хорошо если на другой день. У меня ни за что недостало бы духу пойти делить кабана. Даже если бы я сама его повалила.

Поднялся Славомир, и по глазам было сразу видать: молодечество моего побратима заслуживало прощения. И он, Славомир, только рад будет его произнести. Он сказал:

– Спрячь-ка нож, пока не порезался, да отойди! Ты лавку в избе миновать не умеешь, локтя не пришибив!

Ярун на миг растерялся. Как открыть рот против лучшего кметя, против брата вождя? Да и чем его подковырнуть, прославленного?.. Выручил седоусый Плотица:

– Ты, Славомир, всего-то младший из двух. Уж что говорить про тебя, когда твоему старшему всякая девка топором к забралу плащ прибивает! Сядь, болячка тебе, не срамись!

Славомир сел.

Я едва не визжала от радости, когда наконец иссякли насмешки и мокрого, взъерошенного Яруна признали-таки достойным делить. Но потом… потом я глянула на воеводу, и за ворот сразу посыпались муравьи. Вот он сказал что-то брату и оглянулся, явно собираясь уйти…

Ярун хотя и стоял порядочно одуревший, наверняка с крутившимися и звеневшими в голове обрывками недавних речей, – тоже что-то заметил. Он опередил вождя. Одним быстрым движением выкроил толстый ломоть из самого почётного места, бедра кабана, и протянул Мстивою, не успевшему встать. Сочный кусок обволокся в ночном воздухе густым, сытно пахнувшим паром. Вождь всегда начинает веселие, ему первый кусок.

Варяг раздумал вставать и посмотрел на мясо… потом на Яруна… потом снова на мясо… как-то уж очень долго смотрел, не протягивая руки и не говоря ничего. Мне сделалось страшно. И тут воевода сказал:

– Не нужно мне твоего угощения. – Помолчал и добавил: – И сам ты мне не нужен.

8

…Когда-то давно, ещё в наших лесах, я плыла в лодочке по незнакомым протокам и вдруг услышала впереди низкий, рокочущий гул падуна, успела прикинуть его свирепость и высоту и обидеться – да сколько же можно, опять разгружать лодку и до утра кормить комаров, перетаскивая поклажу! А оказалось, это одинокий порыв ветра шёл по лесу, гудел в корявых ветвях.

Вот так же, подобно соснам в ночи, ахнула вся наша дружина, свято помнившая о гейсах вождя.

– Брат, – чужим, севшим голосом сказал Славомир. Он был бы рад поднять любые мучения и умереть, лишь бы сказанное сумело вернуться. Он знал не хуже меня, что этому уже не бывать.

Мстивой сидел неподвижно, поджав скрещённые ноги. Он не поднял не то что головы, даже и глаз. Он сказал:

– Кто предал женщину, тот когда-нибудь предаст и вождя. Иди себе, Ярун, Андом сын Линду из рода Чирка… Пусть другой вождь тебя примет так же, как я тебя принимал.

Это был конец. Последний конец, когда умирают слова проклятий и просьб и остаётся только молчать.

Ярун стоял пригвождённый тихими молниями, уже понимая, что волей-неволей помог судьбе второй раз загнать варяга в ловушку. Нельзя обидеть того, чьё угощение принял, подобного святотатства земля ещё не сносила. Но и оставить подле нежной сестры человека, из-за которого она того гляди вовсе угаснет, как переломленная лучинка… я представила её там в горнице, под одеялом, недвижно глядящую на трепетный язычок…

– Ну добро!.. – совсем неожиданно, хрипло молвил мой побратим. – Хотя бы так послужу тебе, воевода! Если придётся тебе однажды встать под берёзой, то уж не из-за меня!

Сказал и метнул остывший кусок вепревины, что всё ещё держала рука, метнул далеко за кусты, откуда смотрели голодные пёсьи глаза… Куцый взвился в прыжке – лишь челюсти лязгнули!

Вот и не довелось побратиму явить своей храбрости даже и в малом походе, не выпало доискаться золота-серебра, обрасти богатым имуществом. Всего жирку нагулял – кольчугу да меч, недавно подаренные. У меня, впрочем, было не больше. Не отяготит в далёкой дороге.

– Не брошу тебя, – сказала я, когда мы трое шли к дружинной избе, мы с Яруном и Блуд. – Ты со мной сулился уйти, когда меня прогоняли. И я тебя не покину.

Врать не буду, подобные речи дались мне горьким трудом. Своими руками я выстроила себе новый дом для житья… кто пробовал, знает, легко ли его, новенький и весёлый, немедленно подпалить. А не спалишь – сам себя потом сгрызёшь до костей!

Ярун схватил меня за плечи и почти со злобой встряхнул:

– Нет!.. Здесь останешься!.. – Обмяк, опустил руки, отвёл глаза и добавил: – С веном или без вена, жена она мне…

Стыд сказать, но кто-то другой перевёл дух облегчённо. Он, этот другой во мне, с самого начала боялся не за Яруна, лишь за себя. Как Голуба. Всегда – лишь за себя. Он и теперь мне нашёптывал: я бы тоже не потащила с собой приёмного брата, велела ему остаться и жить… Эта дума излилась на хворую совесть, как ласковое топлёное сало, и совесть притихла. Неведомо только, надолго ли.

– Куда же пойдёшь-то? – пытаясь бодриться, спросил Блуд. – Не в Новый ли Град? Я бы привет с тобой передал кое-кому…

– Домой пойду, – огрызнулся Ярун. – Я у вас там, с датчанами, ничего не позабыл.

Я сказала:

– На лодьях летом, если пристанем… выйдешь увидеться?

Он мотнул льняной головой:

– Не выйду!

В дружинной избе не было никого. Ярун скомкал своё одеяло, впихнул в кузовок. Бросил сверху кольчугу. Блуд молча ушёл и возвратился с припасом: двумя хорошими хлебами, сыром в берестяном коробке и сладким летошним луком – сколь уместилось в руках.

Я всё беспокоилась, не оставил ли мой побратим какого добра, но он привязал плетёную крышку и отмахнулся устало и равнодушно:

– Что кинул, то кинул… наследуйте.

Новогородец пошарил глазами, потом легко вскочил на верхнее ложе, снял со стены свой серебряный меч и протянул Яруну рисунчатую рукоять:

– Ты ко мне смерть не пускал… на счастье тебе, брат.

Они поменялись. Потом обнялись и меня обняли вместе. Вот так, с одним побратимом я расставалась, другим прибывало. Безрадостным, правду сказать, получилось наше братание… Мы вышли во двор, и я посоветовала Яруну:

– Вернёшься домой, не очень болтай. Расскажи лучше, как был посвящён. Пояс покажи. Да прибавь, дескать, отроков новых готовить пора, учить ратному делу… чтобы уж не совсем дурнями к вождям приходили. Мстивой к нам навряд ли скоро-то будет, наша сторона ему не удачливая.

А про себя подумала, – есть всё же разница, когда срамом срамиться, ныне или после, хоть чуть отдышавшись. Да и мало ли что со временем успеет случиться.

Ярун оглянулся на дружинную избу, тёмную против бледного неба. Он в точности знал, за каким бревном в высокой стене была наша с Велетой лавка в маленькой горнице. Он вдруг устал крепиться, обнял меня, приник лицом и заплакал. Жалко и тяжко было смотреть на него, такого большого, широкоплечего. Блуд положил руку ему на спину. Ярун спустил на траву вздетый было кузовок, дёрнул ворот рубахи, показывая плечо… вытащил нож да и сострогал с себя целый лоскут живой кожи вместе со знаменем. Кривясь от хлынувшей боли, расправил его, окровавленный, на ладони – и с маху пришлёпнул к холодным брёвнам стены! До утра засохнет, прихватится – разве что вырубить топором…