Валькирия, стр. 35

Воины подняли копья и стали подходить к побратиму.

– Когда я был молодым, эти девятеро били все разом, – сказал мой наставник. – Теперь что, забава ребячья.

Хорошенькая забава!.. Первое копьё Ярун отбил краем щита. Второе, вспыхнув на солнышке, понеслось в открытую грудь. Он выгнулся, поймал его палкой.

Он улыбался, скаля белые зубы. Значит, было ему не особенно страшно. А может, и наоборот. Ещё удар, ещё, ещё и ещё. Все девять. Ярун стоял жив и крутил головой. Ему плохо верилось, что испытание миновало.

Я закричала едва ли не первая. Хмельной восторг распирал меня, восторг, замешанный на страхе, на зависти и на сознании, что мне всё это ещё предстояло. Хотелось сломать, разбить что-нибудь, отдаривая судьбу. Ярун вступил в Посвящение, вступил первым и не узнал неудачи. Добрая примета. Степенные кмети и те зашумели, как сосны под ветром, двое подошли к Яруну – откапывать. Лихой побратим не стал дожидаться, с силой рванулся, выскочил сам. И встал на прямых и чуть-чуть дрожащих ногах – любую службу исполнит, только давай. Я видела, вождь усмехнулся еле заметно. Он хорошо знал эти крылья, взлетавшие за спиной у Яруна. Парня поведут в лес ещё не завтра и не послезавтра: надо, чтобы остыл и снова начал бояться…

Из семерых поставленных в то утро под копья – никто не получил и царапины. И кто-то другой во мне, себялюбивый, боящийся, способный перекричать строгую совесть, – не знал толком, радоваться или страшиться: вдруг злая судьба мне отольёт всё то, что мимо них пронесла?

…Тремя днями раньше я, как и все, боялась быть первой. Теперь думала – первому как раз и пришлось легче других, ведь он уже прошёл то, что нам предстояло. Да. Будь моя воля, я напросилась бы в испытание вместе с Яруном. И высились бы передо мной уже не три страха, а всего только два.

Вечер за вечером вождь называл всё новые имена, и ребята постились и парились в бане, очищая тело и пополняя внутренний жар. Иногда воины извлекали их из клети и вели чистить задок, мести утоптанный двор, мыть конское стойло, и всё это с руганью и колотушками. Нечему дивоваться. Нет света без тени, не обретают нового достоинства, не выпив чаши бесславия. Славомир говорил: когда наш воевода не был ещё воеводой, когда только собралась дружина поставить его над собой, прежде, чем начали слушаться, как теперь, с полуслова, – ведь трое суток стоял гордый Мстивой за воротами на коленях, безропотно принимал поносные речи, которыми поливали его все, кого сам он или родня однажды обидела…

…А потом бывшие отроки становились под копья и отбивали их с удивительной ловкостью, потому что Перун был к ним благосклонен. А мы, оставшиеся, только молились: скорей бы. И надо ли говорить, с утра до вечера бороло меня предчувствие, шепча на ухо: не быть тому никогда.

А то, напротив, охватывало беспричинное счастье – всё будет легко и кончится весело, и хотелось заранее прыгать и петь… но глубоко внутри дрожмя дрожал мокрый серый зверёк!

И вот пришёл день, когда мы остались вдвоём: я да Блуд. Все наши товарищи переселились в особенный сруб без очага, про который я уже поминала, и стол в гриднице накрывали новые молодые, которых воевода взял позже и станет испытывать ещё через год. Мы с Блудом посматривали друг на дружку с одинаковой, наверное, тоскою. Блуд проболел половину весны и не успел никак проявить свою доблесть перед вождём. Откуда знать, может, в него так и не поверили. Блуд потом рассказывал, как вспоминал слова воеводы – этот воин мне нужен! – и всё гадал, случайно ли тот назвал его воином. Мстивой Ломаный словами не играл никогда. Но вот брат его, Славомир, кинул Блуда за дверь, взяв за шиворот и штаны… и этого тоже нельзя было позабыть…

– Блуд Новогородец! – взяв хлеб, сказал воевода. Блуд посмотрел на меня совершенно так, как прежде Ярун, и подошёл к воеводе чуть ли не крадучись. Ему нравилось в Нета-дуне, он хотел служить вождю, чей предок правил Страной Лета и бросил меч с ножнами на весы, принимая выкуп у побеждённого Рима… Блуд полюбил всех нас: Плотицу, мудрого Хагена и даже меня… он, воин, согласен был ещё раз вытерпеть Посвящение и остаться, а то и жизнь за нас положить… неужели обидят его, велят ещё год горшки отмывать?

– Блуд, – сказал варяг и разломил хлеб. – Я называл тебя отроком, но теперь вижу, твоё место не там, куда я тебя посадил. Садись между кметями… да ешь хлеба как следует, чтобы другой раз не хворать.

Люди в гриднице засмеялись, это был добрый, радостный смех. Блуд взял протянутую краюху. Молодые гридни освободили ему место, потянули за стол. Вождь проводил его взглядом, улыбнулся и негромко сказал Славомиру:

– Квэнно… Теперь тех, что заперты, поведём мечи обагрять.

Я довольно уже разумела его галатскую молвь. Квэнно – стало быть, всё. Делу венец. Нет больше отроков, годных для Посвящения!.. Моё имя ему, конечно, не вспомнилось. А что ему меня вспоминать?

Счастливой наглости Блуда во мне не было никогда. Но если была за мной правда – вздымалось что-то в душе и несло уже напролом. Наверное, надо было спросить совета у Хагена. Наверное. Я даже не подумала об этом. Я поставила тяжёлый ковш и обошла стол. Я помню только, что все вдруг замолчали и оборотились ко мне. И ещё, что ноги не гнулись.

Я встала прямо перед воеводой и сказала звонко и зло, на всю длинную гридницу:

– Эти-кве ми, рикс?

Это значило по-словенски: а я, вождь?..

Он перестал улыбаться и посмотрел на меня. Я бы совсем не хотела, чтобы кто-нибудь ещё раз так же вот на меня посмотрел. Как на мерзкое насекомое, потревожившее рану.

– Девка глупая, – начал он… и замолк. Ему нечего было мне возразить, нечем хлестнуть, чтобы уползла долой с глаз. Я до сих пор этим горжусь. Я тряхнула головой:

– Служила ли я тебе, воевода, хуже всех тех, кого рано поведёшь мечи обагрять?

– Лучше! – твёрдо и громко сказал из-за стола дерзкий Блуд. Он не побоялся меня заслонить от Третьяка, не попятится и перед вождём – что, конечно, было трудней. Как велит обоим нам убираться, отколь принесло…

– Правильно, лучше, – не спеша проговорил мой наставник и положил руки на стол, добавляя весу словам. Вождь быстро глянул на старого сакса, но ничего не сказал. Между тем воины зашумели, и я сперва испугалась, потом с изумлением поняла – большинство держало мою сторону. Только Плотица и с ним несколько сивоусых считали, что девке след бы думать о девичьем… однако слепой Хаген вовремя молвил своё слово, а они его уважали.

Я стояла посередине и смотрела на воеводу. Варяг молча слушал, как перечила его воле возлюбленная дружина. Чем бы ни кончилось – после такого он вряд ли станет добрей. Ну да тут ничего уже не поделаешь.

Я видела: Славомир протянул руку, взял брата за плечо. Велета не осмелилась открыть рта, но, конечно, вождь чувствовал её взгляд, как тёплую щёку, прижимавшуюся к его щеке…

– Не о том потягаете, о чём надо бы… – угрюмо вымолвил он наконец. – Ладно… пускай лезет в яму, раз нету ума.

Вот когда окатила меня волна душного, дурностного страха! Я взмокла и подумала, а надо ли было мне так усердно лезть туда, куда меня не пускали… не пускали-то, может, моей же корысти ради… или ради чего-то ещё, простоте моей недоступного… Двое кметей встали по бокам и повели меня запирать, верней, потащили, едва не сбив с ног, намеренно грубо, чтоб видели Боги моего прежнего рода – не я предаю, силой берут… и до самой двери было ещё не поздно вырваться и передумать. Я шла, опустив голову, молча. Как сказывал дедушка: забралась в кузов, не говори, что не груздь.

2

…Если бы разобрать, на каком языке перешёптывались брёвна рубленых стен и скрипучая берёста на половицах – верно, они бы немало порассказали об отроках, в разное время, как я, коротавших здесь ночи перед Посвящением. Разве могут рассеяться без следа страх, надежда, полёты души от отчаяния к торжеству, обеты Богам на случай, если вдруг повезёт… кто-то ведь слышит каждое наше слово, даже не произнесённое, запоминает поступок, которому, кажется, не было видоков…