Валькирия, стр. 26

Он тяжело смотрел мне в глаза ещё какое-то время, потом протянул руку и взял за плечо, и я сразу почувствовала, что на плече встанут синие пятна, кованые пальцы медленно сжались, придушит – не охнешь…

– Язык твой болтливый… – сказал он вполголоса. Оттолкнул меня, как тряпочную, и ушёл.

Позже мысленно я переживала всё это ещё не раз и не два и в мечте слышала гордый собственный голос: за что, воевода? чем провинилась? а не провинилась – не тронь!.. То в мечте. Я уже сказывала, достойную речь я придумываю на другой день. Ножки мои подломились… всё, хватит с меня. Я съёжилась, ткнулась носом в колени. Хотелось стать ещё меньше и закатиться горошинкой в щель меж половиц. И лежать там, слушая издали голоса, скрип и шорох шагов, пока крепость будет стоять. А потом тишину, когда ей настанет время рассыпаться. И даже кто-то другой, привыкший смотреть со стороны и ухмыляться, помалкивал. Наверное, ему тоже было довольно.

2

Долго ли я там сидела, неведомо. Кажется, потом я заснула, как часто бывает, по крайней мере со мной, если душе не сладить с поклажей. Но вот знакомые руки схватили меня и начали тормошить, и голос Хагена кликнул:

– Дитятко, здесь ли ты?

– Здесь, здесь она, дед, – отозвался Ярун. Это он извлёк меня из-под лестницы, где я свернулась и начинала уже примерзать к обындевелой стене. Я вяло сопротивлялась, отталкивала побратима, но он сгрёб меня в охапку и понёс в дверь дружинной избы, мимо Хагена, сокрушённо качавшего седой головой.

Внутри дышало теплом медленное очажное пламя и по лавкам было достаточно свободного места. Побратим и наставник нашли уголок на нижнем ложе, усадили, закутали меня в одеяло, сели по сторонам.

– На-ка. – Ярун протянул чашку горячего мёда. Я выпила, как безвкусную воду. Я ждала, чтобы питьё меня тотчас повалило, но вышло наоборот. Будто кулак разжался внутри и отпустил, я потянулась к огню и застучала зубами, холод из меня выходил.

– Дитятко, – повторил Хаген, скользя рукой по моим растрёпанным волосам. – Не держи зла на Бренна… ему и так нелегко.

Слыхал бы варяг, как меня, из ничтожных ничтожную, уговаривали не держать на него зла! Я туповато хмыкнула, и Хаген сказал:

– Он вождь.

И ведь так как-то сказал, что я мигом припомнила не только тяготу ведшего за собой столько людей, но и сгубленный род, угасшее племя и родину, оставленную мореходом… и ещё что-то, постигшее его у нашего тына.

– Дедушка!.. – всеми пальцами ухватилась я за локоть старого сакса. – Почему воеводе нельзя пить молока?

Хаген вздохнул, опустил голову.

– Когда он стал юношей, ему даны были запреты. На языке его предков они называются гёйсами, и говорят, что нарушивший их встречает скорую смерть.

Раньше у каждого было множество гейсов, особенно у вождей, но теперь всё измельчало. Бренн не должен отказываться от угощения, стоять под берёзой и пить молоко.

Ярун, внимательно слушавший, надумал спросить:

– Значит, если бы он не взял молоко, он всё равно нарушил бы гейс?

Хаген снова вздохнул, развел руками:

– Нарушил бы. Так чаще всего и получается.

Я молчала, кутаясь в одеяло. Теперь я понимала слёзы Велеты и отчаяние Славомира, желавшего отвести беду от вождя. Страшная сила, должно быть, эти запреты. Я вспомнила, с какой усмешкой варяг пересчитывал наши стрелы, нацеленные ему в грудь. И как споткнулся при виде безобидного ковшичка с молоком.

– А Славомир?.. – спохватилась я. – Он тоже?..

Хаген ответил:

– Якко не должен есть утиных яиц и спать ногами на север. Он жалуется, что это очень трудные гейсы, особенно летом на корабле.

Ярун, волнуясь, спросил:

– А Велета?

Хаген чуть слышно засмеялся.

– Она же девушка, дурень. Разве девушке можно что-нибудь запретить?

Ярун ответил смешком. Ему хорошо, ему не пришлось поскользнуться в чужую волчью ловушку, а мне не до шуток. Я теперь знала, откуда в любой басни все эти серебряные листочки, которые нельзя трогать, срывая румяное яблочко, и копытца с водой, из которых не пьют, чтобы не превратиться в козлят… Древний страх, у нас на три четверти позабытый, но кое-где ещё властный, ещё способный обречь…

– Жаль, мы прежде не знали, – услышал мои мысли Ярун. – Я бы уж подлил кое-кому в пиво утиных яиц… чтобы бревён моей спиной не считал…

– Не подлил бы, – сказал Хаген печально. – Гейсы нарушаются только тогда, когда суждено.

Ночью, свернувшись клубком в ногах у старого сакса, я вновь шла домой заснеженным лесом, и кузов отборной клюквы был у меня на плечах. Зелёные звёзды мерцали и прятались. С моря надвигалась метель.

Проворные лыжи вынесли на поляну, казавшуюся смутно знакомой, и позёмка с шуршанием охватила колени. Летучий снег заметал большого мёртвого зверя, лежавшего посередине прогалины, и я кинулась в ужасе, почти признав в нём Молчана, но это был не Молчан. Просто волк, только что бившийся из-за волчицы и не узнавший любви. Матери Рожаницы теперь шили ему новую шубу, лежавшая здесь больше не пригодится. Я перевернула тёплую тушу, вынула нож. Потом свернула пустую мокрую шкуру, подвязала к кузову снизу. Похоронила волка в снегу и заторопилась домой.

…Я наклонилась поправить лыжный ремень, и тотчас из-за ёлок вышел ободранный зверь и стал приближаться, по-собачьи, дружески виляя хвостом. Волосы подняли на мне шапку: я кинулась прочь, беззвучно крича, напролом в хлещущие кусты. Ужас взывал не из разума – из самих частиц моей плоти, костей, мякоти, крови… Слепой чёрный ужас старше смерти и хуже, чем смерть. Я оглянулась, только когда сердце почти сокрушило рёбра. Меня никто не преследовал. Я замедлила шаг, оперлась на копьё передохнуть. И чудовище тотчас выглянуло из-за ёлок и пошло ко мне, улыбаясь безглазой освежёванной мордой…

– …Дитятко! – Мой наставник тряс меня за плечо, спасая от наваждения. – Дитятко, что с тобой, проснись!

Я думаю, невелик был стыд заболеть. Так в басни бывает: обидели, замертво пала, год встать не могла. То в басни. А наяву дела надо всякие делать. Под утро, когда рог Славомира погнал нас из постелей, я не сразу сообразила, где это я и почему вокруг столько парней, с руганью и зевками натягивающих порты. Угли, мерцавшие в очаге, давали света только найти дверь, и я вылетела вон чуть не прежде, чем отроки меня разглядели. Языкатые, они не дадут мне проходу, но утро есть утро, я сжала зубы и не пошла близко к костру. Я вновь готова была за себя постоять.

Я видела, как вышел из дому Блуд; знать, я его вчера ковырнула, обычно на утреннюю потеху Блуд смотрел свысока. Следом появился Хаген, любивший спать допоздна, и с ним сам воевода. Мы всегда заставали вождя уже во дворе. Они с Хагеном встали в сторонке, и я не слыхала, о чём у них была речь, но вождь вдруг стремительно оглядел двор, увидел меня и вновь повернулся к слепцу, продолжая безропотно слушать, а мне, как давеча ночью, захотелось спрятаться, скатиться куда-нибудь в щёлку малой горошинкой… Хаген ему выговаривал, и, кажется, я даже знала, за что. Я подумала: зря он это затеял. Не выйдет добра.

Но потом была калёная прорубь и твёрдый морской лёд под быстрыми пятками, и ярая радость, перетекающая от тела к душе. Котора лечёная – поберегу, сказала я побратиму, и мы схватились бороться. Он первый заметил глазевшего Блуда, подмигнул мне и незаметно поддался. Славный Ярун!.. Впрочем, он-то как раз мог себе это позволить, он не я, ему, парню, всегда простят неудачу… Он громко и весело завопил о пощаде, барахтаясь с вывернутой рукой. Блуд перестал скалиться и отошёл.

Назад, к крепости, я бежала совсем уже радостно. Даждьбог, восходивший почти по-вешнему рано, победно летел навстречу из-за береговых круч. Косища моя была сколота вокруг головы и спрятана в шапку, отрок и отрок, не знавши – не догадаешься. Солнечный луч разит страшилища ночи, молодость убавляет весу заботам. Я вправду верила, что будет всё хорошо…