Сочинения, стр. 83

VII

Настал всегда торжественно празднующийся день Иоанна Крестителя, и именно в этот день вновь назначенный герцогом правитель Арисмино решил вступить в Геную. Он уже вошел в город в сопровождении прежнего правителя Опичино и многих генуэзцев, и тут Франческо Спинола рассудил, что медлить не к чему. В сопровождении всех, кто сочувствовал его плану, он, вооруженный, вышел на площадь перед своим домом и бросил клич к свободе. Дивной была стремительность, с коей граждане, весь народ поднялись при одном этом слове! Так быстро это совершилось, что ни один из тех, кто из соображений выгоды или по иным каким причинам держал сторону герцога, не только не имел времени взяться за оружие, но вообще едва унес ноги. Эразмо с несколькими бывшими при нем генуэзцами укрылся в замке, где стоял герцогский гарнизон. Опичино понадеялся, что сможет спастись или даже вдохнуть мужество в своих друзей, если доберется до дворца, где у него находились две тысячи вооруженных солдат. Он направился уже туда, но был убит, не дойдя даже до площади. Тело его разорвали на куски, которые и волокли по всей Генуе. Генуэзцы восстановили в городе управление свободно избранных ими магистратов, завладели в самое короткое время замком и другими крепостями герцога и полностью освободились из-под ига герцога Филиппо.

VIII

Такой поворот событий, испугавших поначалу итальянских государей, которые стали опасаться, чтобы герцог не слишком усилился, теперь вдохнул в них надежду на то, что удастся его обуздать, и, несмотря на свой только что возобновленный союз, Флоренция и Венеция заключили соглашение также и с Генуей. Тогда мессер Ринальдо Альбицци и другие главари флорентийских изгнанников, видя, что все сдвинулось с места и самый лик мира переменился, возымели надежду, что им удастся вовлечь герцога в открытую войну с Флоренцией. Они отправились в Милан, и мессер Ринальдо обратился к герцогу со следующей речью:

«Если мы, некогда бывшие твоими врагами, с полным доверием явились теперь к тебе молить о содействии нашему возвращению в отечество, то ни ты сам, ни все, понимающие, каким образом происходит все в этом мире и как переменчива судьба, не должны этому удивляться, тем более что мы вполне можем представить самые ясные и разумные оправдания наших прежних и наших теперешних поступков как в отношении тебя — в прошлом, так и в отношении нашей родины — в настоящее время. Ни один разумный человек никогда не осудит того, кто старается защитить свою родину, какими бы способами он этого ни делал. Нашей целью никогда не было нанесение ущерба тебе, но единственно только защита нашего отечества. Доказывает это то обстоятельство, что даже тогда, когда наша Лига одерживала самые крупные победы и мы могли рассчитывать, что ты искренне желаешь мира, мы стремились к его заключению гораздо больше, чем ты. Наша же родина не может жаловаться на то, что сейчас мы убеждаем тебя обратить против нее оружие, от которого мы ее с такой стойкостью защищали. Ибо лишь та родина заслуживает любви всех своих граждан, которой все они равно дороги, а не та, что лелеет немногих, отвергая всех остальных. Да не скажет никто, что поднимать оружие против отечества всегда преступно. Ибо государства, хотя они тела сложные, имеют черты сходства с простыми телами: и как последние страдают порою от болезней, коих не излечишь иначе, как огнем и железом, так и в первых возникают часто такие неурядицы, что добрый и любящий родину гражданин стал бы преступником, если бы не решился лечить недуг в случае необходимости даже железом, а оставил бы его неизлечимым. Но может ли быть у государства болезнь более тяжелая, чем рабство? И какое лекарство тут можно применить с наибольшей пользой, если не то, что наверняка излечивает от этой болезни? Справедливы лишь те войны, без которых не обойтись, и оружие спасительно, когда без него нет надежды. Не знаю, может ли быть нужда настоятельнее нашей и может ли быть любовь к отечеству выше той, что способна избавить его от неволи. Нет сомнения — дело наше благородное и правое, а это должно быть существенно и для нас, и для тебя. Да и твое дело ведь тоже правое. Ибо флорентийцы не постыдились после столь торжественно заключенного мира вступить в союз с восставшими против тебя генуэзцами. И если ты не растрогаешься правотой нашего дела, то да подвигнет тебя гнев, тем более что достичь победы будет нетрудно. Пусть не смущают тебя больше примеры мощи нашего города и его упорства в обороне. Конечно, ты мог бы весьма опасаться, обладай он своей прежней доблестью. Но теперь все изменилось. Ибо может ли быть сильным государство, которое само себя лишило большей части своих богатств и полезных промыслов? Может ли проявить упорство в самозащите народ, охваченный самыми разнообразными, все новыми и новыми раздорами? И по причине этих раздоров даже те средства, которые Флоренция еще сохраняет, он, Ринальдо, не в состоянии применить так, как это делалось в более счастливое время. Люди, не скупясь, тратят свое добро ради чести и славы своей и охотно делают это, когда надеются в мирное время с лихвою вернуть себе то, что отняла у них война, а не тогда, когда и война, и мир несут им одинаковое угнетение, потому что в одном случае они должны выносить разнузданность врагов, а в другом — наглый произвол тех, кто ими управляет. Народы больше терпят от жадности сограждан, чем от грабительских налетов врага, ибо во втором случае есть порою надежда, что им наступит конец, а в первом надеяться не на что. В предыдущих войнах ты действовал против целого города; теперь тебе предстоит воевать лишь с одной незначительной его частью. Ты хотел вырвать государственную власть у множества граждан, притом добропорядочных; теперь придешь, чтобы лишить ее немногих жалких личностей. Ты являлся к нам, чтобы обратить наш город в рабство, теперь явишься, чтобы вернуть ему свободу. Нелепо предполагать, что при таком различии причин могут возникнуть одинаковые следствия. Есть все основания рассчитывать на верную победу, и ты сам можешь рассудить, как она укрепит твое собственное государство. Ибо Тоскана, стольким тебе обязанная и потому дружественная, будет всем начинаниям твоим способствовать больше, чем даже твой Милан. И если это завоевание раньше считалось бы проявлением насилия и гордыни, теперь оно будет расценено, как справедливое и благородное. Не давай поэтому ускользнуть благоприятному случаю и подумай над тем, что если прежние действия против Флоренции приносили тебе после великих трудов лишь расходы и бесславие, то сейчас ты легко приобретешь и величайшие выгоды, и благороднейшую славу».

IX

Чтобы побудить герцога к войне с флорентийцами, не нужно было всех этих речей: достаточно было наследственной ненависти и слепой гордыни, которая тем сильнее владела им, что ее еще подстегивало соглашение Флоренции с Генуей, а в нем он усматривал новое оскорбление. Однако истощенная казна, опасности, которым он подвергался, вместе с памятью о совсем недавних потерях, и неуверенность насчет надежд, которые питали флорентийские изгнанники, — все это в немалой степени смущало его. Едва герцог узнал о восстании в Генуе, он тотчас же послал против нее Никколо Пиччинино со всеми своими войсками и тем пешим ополчением, которое можно было собрать, чтобы захватить город с налета, пока мужество генуэзцев еще не окрепло и они не организовали нового правительства. Больше же всего он рассчитывал на генуэзский замок, где еще держался его гарнизон. Хотя Никколо и удалось поначалу согнать генуэзцев с возвышенностей, отобрать у них долину Подзевери, где они понастроили укреплений, и отбросить их до самых стен города, отчаянное мужество граждан в обороне создало для него такие трудности при попытке продвинуться дальше, что он вынужден был отойти. Тогда герцог по совету флорентийских изгнанников велел ему форсировать реку Леванте и на границе с Пизой действовать против генуэзцев так упорно, как он только сможет, полагая, что по мере развития этих операций будет проясняться, что в зависимости от обстоятельств ему надо будет предпринимать в дальнейшем. Никколо в соответствии с этим осадил и взял Сарцану, а затем, основательно погромив ее, направился в Лукку, распространяя слух, что движется в Неаполитанское королевство на помощь королю Арагонскому; на самом же деле он стремился нагнать страху на флорентийцев.