Танец Арлекина, стр. 45

— Неужели ты смеешь потешаться над своим увечьем, бастард? Неужели ты смеешь отрицать волю бога Агониса? Кем ты хочешь стать? Нова-Риэлем?

— Отпусти меня! Отпусти!

Джем пытался вывернуться. Покалеченные ноги не двигались, он не мог ими оттолкнуть лекаря, а тот крепко держал его за руки.

— О, зараза уже успела распространиться! Ты — во власти зла, бастард! Твое сердце полно гнили!

Беззубый рот карлика беззвучно открывался и закрывался. Ударив напоследок по клавишам лиры, карлик бросился к обезумевшему лекарю и укусил его за бедро.

Отпрыгнул в сторону.

И снова укусил.

Воксвелл размахнулся и ударил карлика. Тот упал на пол. Аира застонала.

Но Варнава не отступался и укусил Воксвелла в третий раз.

— Изыди, отвратительное создание!

На этот раз лекарь отпустил бастарда, наклонился, схватил с пола брошенные костыли и пошел на карлика.

— Господин Джем! Господин Джем! — звал чей-то голос. Но Воксвелл ничего не слышал. Он был невменяем. Джем без сил распростерся на полу, даже не имея сил крикнуть. А лекарь, громко проклиная зло и те обличья, которые оно способно принимать, его изощренность и происки, принялся избивать костылями несчастного карлика.

— Перестаньте! Хватит!

Это кричала Нирри. Она бросилась к Воксвеллу.

Лекарь обернулся.

Он бросил костыли, но не из-за того, что подбежала служанка. Его напугала фигура в белом, что мчалась следом за Нирри. Фигура остановилась у стены, медленно сползла на пол. Но вот, бледная и изможденная, леди Эла вдруг встала, шагнула вперед, и с ее побелевших губ слетели слова — слова осуждения и проклятия.

— Злобный, лживый человек! — отлетело эхом от стен зала. — Убирайся отсюда и никогда больше не возвращайся сюда! Убирайся! Убирайся! Убирайся!

Пятясь назад, лекарь, сверкая глазами и брызгая слюной, огрызался:

— А что я еще мог поделать? Ты хочешь, чтобы твой ублюдок забыл о боге? Неужто он возмечтал стать Нова-Риэлем, про которого болтают в легендах?

— Мама! — вскричал Джем, и Эла опустилась рядом с ним на колени. Он прижался к ее груди. Глаза юноши были закрыты. Все было кончено, но перед глазами у Джема стояло пережитое. Он снова и снова видел, как вздымаются и падают тяжелые костыли, как они взлетают над головой лекаря и падают…

Раз…

Два…

Сколько же раз?

В такт костылям взлетала и падала их тень на багряной в лучах заходящего солнца стене. Сначала послышался треск дерева, а потом — хруст костей.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПРИБЛИЖЕНИЕ

ГЛАВА 29

МЯГКОЕ СИДЕНЬЕ

Со времени Осады миновало почти три цикла.

На дне долины у подножия скалы Икзитера медленно, но верно умирала деревня Ирион. В холодные, тоскливые дни сезонов Короса, когда ночь с трудом дожидалась окончания дня, только робкая струйка дыма из трубы да тусклый свет свечи в окошке домика с облупившейся штукатуркой и потрескавшейся черепицей подсказывали, что здесь еще теплится жизнь. Надгробия на кладбище покосились и растрескались. Еще немного — и та же судьба могла постигнуть храм. После каждого снегопада громадный каменный треугольник фундамента все глубже проседал в землю. Казалось, здание только мучительно оттягивает тот день, когда рухнет колоннада его портика.

Нищета легла на деревню словно тень. Природа капризничала, и урожаи стали скудными. Тощие куры уныло слонялись по дворам, козы давали жидкое, водянистое молоко. Худющие — кожа да кости — коровы бесцельно скитались по полям.

Сезон Терона бывал короток, но жесток. В то время Диколесье алчно подбиралось все ближе к деревне. Корни деревьев выхватывали камни из ограды кладбища, ветви помогали им разрушать стену. Всевозможные семена произрастали на деревенской лужайке. Небольшие садики около домов радовали глаз обилием плодов — персиков, яблок и груш, которым, однако, не суждено было вызреть: все плоды падали на землю, подточенные червями, и гнили затем в высокой траве, которую вот-вот должны были сковать первые заморозки.

Лица жителей деревни помрачнели, осунулись. Жизнь для них превратилась в горькое, тоскливое хождение по кругу. Стоило минуть очередному циклу, и деревню покидали все новые и новые жители. Повозки вереницей тянулись по обнищалой улочке и уезжали по белесой дороге, уносившей их к югу от истощенных полей и унылых домов. Они уходили, покидали обжитые края — сыновья с печальными, но решительными глазами, насилу вырвавшиеся из объятий рыдающих матерей, и отцы, гордые, но оборванные, вместе со своими болезненными женами и чумазыми босыми ребятишками. Уходили, погрузив на повозку нехитрый скарб. Повозку тащил либо ослик, либо старая-престарая клячонка.

Остающиеся еще сильнее погружались в тоску, в чем им немало помогали неистощимые запасы из погребов заведения с вальяжно развалившимся тигром на вывеске. Давным-давно никто не слышал стука молота ни в кузнице, ни в мастерской медника или колесника. Мельник, живший ниже по реке, давно не открывал створ плотины.

Однако близились перемены.

— Капеллан?

— Господин?

— Вы что, опять носом клюете?

Капеллан и не думал дремать. Он тайком приподнял уголок занавески на дверце кареты. Столько ехать — и не заскучать по миру? Это было бы противоестественно. Солнце сегодня светило ярко. Капеллан знал, что вдоль дороги по обе стороны тянутся ветвистые леса, но он отогнул занавеску только чуть-чуть и поэтому видел лишь золотистую полосу жухлой травы. Карета катилась так медленно. Сколько еще ехать до Ириона? Месяц? Два?

— Выглядываете тайком, да?

Капеллан учтиво отрицал подозрения командора. Он даже позволил себе благодушно рассмеяться. Мало кто решился бы на подобную дерзость.

— Вы забываете, господин, — мягко напомнил командору капеллан, — что я — человек избранный, посвященный. Порой я просто обязан сосредоточивать свои помыслы на любви и бесконечном милосердии бога Агониса.

— Я не забываю о том, что вы лицемер с хорошо подвешенным языком.

Колкость отозвалась болью в сердце капеллана. А ведь сам он был человеком искренним, и ему всегда казалось, что только так и стоит общаться с другими людьми. Лицо командора было закрыто широкой повязкой, но капеллану казалось, что спрятанные за повязкой глаза обжигают его пламенным взглядом, способным прожечь ткань его плотной, расшитой позументом мантии.

Глупости, конечно. После взрыва в Зензане командор почти ослеп, вот и прятал глаза за повязкой. И вот беда — велел держать занавески в карете закрытыми! Старик становился все более и более чудаковатым. Может быть, после взрыва в Зензане пострадало не только его тело, но и разум? Капеллан полагал, что это вполне вероятно.

Маленькие часы, подвешенные над головой у командора, пробили пятнадцать раз.

— Время для молитвы, — задушевно проговорил капеллан, сжал руки капитана и задумался о теме проповеди. Покачивание кареты подсказало ему тему.

Путешествие. Бог Агонис.

Поиски леди Имагенты…

Капеллан пробормотал несколько слов хвалебной молитвы, после чего произнес:

— Источник света, услышь наши молитвы! Взгляни на нас с милосердием и состраданием — мы, твои жалкие рабы, молим тебя. Мы греховно сошли с пути истинного. Мы падаем и спотыкаемся…

Карета подпрыгнула на ухабе. Расплывшаяся фигура командора угрожающе наклонилась вперед. Но капеллан не сбился.

— И лежим там, где упали, словно скотина в стойле… Да, это хорошо сказано.

— О милосерднейший, воззрись же на нас очами, полными слез, помоги нам найти силы для борьбы, для поиска добра, которое в один прекрасный день… зальет землю.

Предпоследнее слово капеллану подсказал зензанский слуга, подавший им с командором чай.

— Воззрись на нас, господь, подари нам надежду увидеть тебя. Восхвалим же все вместе господа и госпожу нашу.

— Восхвалим же все вместе господа и госпожу нашу. Откинувшись на спинку сиденья, капеллан изучал командора, но, правду сказать, не слишком старательно. Оливиан Тарли Вильдроп был печально знаменит своими жестокостями. Даже те, что воевали с ним рука об руку, не слишком одобряли тот путь, что он избрал для того, чтобы сделать карьеру. А к вершине карьеры Вильдроп шел по трупам. Среди красномундирников про Вильдропа говорили, будто он — кровожадный зверь, что с губ его капает слюна, как только он завидит жертву. Конечно, это было преувеличение — разве можно было подумать такое о симпатичном старике, сидевшем на мягком сиденье? От его былой лихости остались разве что пышные усы с загибающимися кверху кончиками.