Вариант единорога, стр. 172

Однако он умер, этот человек, в третий и последний раз. Он был столь же мертв, как все, кто когда-либо погибал от удара бампера, сбитый радиатором, раздавленный колесами. И хорошо, что больше он не может восстать из мертвых, ибо его последний бой был апофеозом и все дальнейшее принесло бы лишь разочарование. Как-то я увидел стебелек травы, пробивавшийся между металлическими панелями планеты в месте, где они расшатались, и я его уничтожил, потому что подумал, как ему должно быть одиноко и тоскливо. А потом часто жалел об этом — ведь я отобрал у него великолепие его единственности. Вот так, кажется мне, жизнь-машина оценивает человека — сначала сурово, а после с сожалением, и небеса оплакивают его глазами, которые открыло в них горе.

Всю дорогу до дома я обдумывал это, а копыта моего коня стучали по мостовой города, пока я ехал под дождем навстречу вечеру.

 Коллекция Малатесты

Мне будет не хватать этих книг. Может, я просто стареющий пережиток тех развратных времен, однако мне нравится думать, что в моей привязанности есть и чисто научный интерес.

Но я ведь помог обнаружить их, и это единственное, что удерживает меня здесь теперь, когда их спрятали.

Не заблуждайся на этот счет, Космический Глаз, я говорю не от себя лично. Во всех нас есть что-то от меня, так же, как от Пола Малатесты.

Роден сейчас как раз взбирается на платформу. Книги спрятаны в ящик, ящик замурован в угловой камень, а статуя задрапирована.

Сегодня исполняется год с тех пор, как он сделал это открытие, совершенно случайно. Он копался в яме, этот чокнутый скульптор, раскапывал дыру во Времени. Это была одна из тех неразобранных насыпей, где иногда находят фрагменты древних цивилизаций. Он частенько ковыряется в них, надеясь наткнуться на бюст, торс или кусок фрески. Время от времени он наталкивается на потрясающие открытия.

Но коллекция Малатесты единственная в своем роде.

— Этот случай заслуживает некоторых комментариев,— начинает он.— Продиктовано ли это его печальной известностью или той ценностью, что он может представлять для историков, этого я сказать не могу. Но одно я могу сказать,— продолжает он.— То, что вы делаете,— неправильно. В свете вечных ценностей, вы совершаете грех, хороня то, что еще живо.

Вокруг него на платформе теснятся встревоженные лица. Но никто его не прерывает; никакое сопротивление невозможно перед массивным достоинством его девяноста лет. И он продолжает:

— Я добровольно принял участие в этой церемонии, потому что каждая могила заслуживает памятника, и это так же верно, как то, что корни порождают дерево. Каждый ушедший заслуживает достойного слова, хотя бы и с опозданием на столетия. Мы вызвали их на свет божий на краткий миг, и вы, дети света, были потрясены, ибо они оказались живыми. Теперь вы их хороните вновь, и меня, их отчима позвали, чтобы увековечить то, что вы делаете. Я ненавижу вас, всех вас. Но вы должны выслушать меня — вы слишком вежливы, чтобы отказаться,— и, без сомнения, вы будете аплодировать, когда я закончу. Я помню день, когда мы нашли их...

Я тоже помню тот день. Его сухенькая фигурка в неизменном поношенном плаще ворвалась в мой кабинет, подобно стреле. Дверь громыхнула о стену, и он запрыгал с ноги на ногу перед моим столом:

— Идем, быстро! Я нашел душу наших предков!

Он заметался, как ласточка, сделав несколько ложных выпадов к двери, хлопая себя по карманам, и тут вдруг заметил, что я даже не встал.

— Поднимайся на ноги и идем со мной! — приказал он.— Это слишком долго ждало нас!

— Сядьте,— сказал я ему.— У меня через полчаса лекция по Древней Литературе. Лишь нечто в высшей степени важное может отменить ее.

Его белые усы разлетелись в стороны.

— Древняя Литература! Все еще умиляетесь Памелой и Давидом Копперфильдом? Позволь мне сказать тебе кое-что: есть вещи гораздо более великие, и они у меня!

У Родена была Репутация.

Он был чудаком, почти парией, игрушкой богатых, хотя и швырял им оскорбления прямо в лицо, друг художника, которого он всегда воодушевлял на труды, хотя и в инфантильной манере,— человек богемы в эпоху, когда богема не может существовать, поставщик дешевого искусства за комиссионные, творец искусства, которое осталось незамеченным. Величайший из живущих скульпторов.

В конце концов он уселся в кресло, едва не превратив меня самого в статую своим величием.

— Я не упрямлюсь,— извинился я.— Просто у меня свои обязательства. Я не могу срываться с места, пока не знаю, за чем предстоит охотиться.

— Обязательства,— повторил он обманчиво мягким тоном.—Да, пожалуй, это важно. В наши дни каждый пеняет на обязательства. Немного осталось людей свободного духа, охотников за Граалем, которые поверили бы старику на слово, что существует нечто действительно важное, на что можно потратить час-другой.

Мне было больно это слышать, потому что я уважаю его больше, чем кто бы то ни было — за энциклопедические познания в искусстве, за его зажигательную эксцентричность и за тот холодный огонь, который пылает в его работах.

— Простите,— сказал я.— Расскажите мне, в чем дело.

— Ты — преподаватель литературы,— возвестил он,— Я нашел для тебя непрочитанную библиотеку.

Я глотнул, зажмурился, и перед моими сомкнутыми веками поплыли полки с книгами.

— Старые книги? — прошептал я.

Он кивнул.

— Насколько старые?

— Многие относятся к девятнадцатому и двадцатому -векам, но есть множество более древних.

Меня затрясло. Сколько лет мечтал я о такой находке! Насыпи в основном содержали мусор: бумага столь недолговечна.

— Много? — спросил я.

— Много,— признался он.

— Мне нужно сказать секретарю факультета, что лекции не будет,— Я встал.— Вернусь через минуту. Это далеко?

— Час езды.

Я полетел по коридору, сбрасывая с себя обязательства, словно перья.

Осмотрев их, мы не могли поверить в свою удачу. Их было так много, и все превосходно сохранились во тьме веков. Мощные стены строения уберегли их от влаги, старения, насекомых...

Я перебирал их дрожащими руками. Бэкон? Легендарный Шекспир, от которого до нас дошло только имя? Могли ли они так говорить? Я был очарован. Великолепная язвительность Марка Твена сохранилась — но это!

Я осторожно закрыл 1601 и вложил в защитную упаковку, которую захватил с собой. Открыл книгу, принадлежащую перу человека по имени Миллер.

Через десять минут мне стало плохо, очень плохо. Я взял бутылку вина, которую Роден извлек из-под плаща. Пока я пил, он хранил молчание.

Пристроившись в углу, он делал странный набросок в свете свечи.

То, что осталось от двух человеческих существ, покоившихся на том, что осталось от кровати. Я старался не смотреть в том направлении, но их позы не вызывали сомнения. Но мои глаза то и дело обращались на руки скелетов. Я видел, что они лежали обнявшись, когда упала бомба; я ощущал, как бетон сотрясался от взрыва, тщетно пытаясь остановить радиацию, поглотившую его создателя. И вот теперь скелет обнимал скелет в саду из книг, скаля зубы в адрес живых созерцателей.

Я сделал вид, что изучаю «Молль Фландерс», заслонившись книгой от этого зрелища.

— Это место называли убежищем отшельника, не так ли?

— Верно. Многие люди строили их перед темными временами.

— И этот человек,— я взглянул на изящный экслибрис на странице «Кама Сутры»,— этот Пол Малатеста подготовил свое убежище довольно необычным образом, правда?

— Не знаю.— Он захлопнул альбом.— Не знаю, как они мыслили в те дни, но думаю, он оснастил его тем, что лелеял всю жизнь.

— Я преподаю литературу,— размышлял я вслух,— но никогда не слышал об этих книгах: автобиография Харриса, «Стихи по разным поводам» Рочестера, «Непристойности», «Гамиани», «Шлюхи», «Фестиваль любви» Корайата.