Звери дедушки Дурова, стр. 22

Вот эта шутка и послужила концом моей живой комедии. Ежи были запрещены мне тогдашним царским правительством навсегда. Когда пришла зима и все мои артисты ежи залегли спать до весны, я понял, что мои труды с этим колючим народцем пропали даром…

Да, и наделал же мне хлопот этот беспокойный колючий народец.

Звери дедушки Дурова - i_012.png

Цирк блох

На одной из московских улиц, над дверями одного из магазинов, вдруг появилась гигантская вывеска «Цирк блох, первый раз в России дрессированные блохи, цена за вход такая-то», а около магазина уже выросла очередь. Здесь можно было видеть рваную одеженку рабочего, и залихватски надетый набекрень картуз хулигана, и бойкую мордочку уличного мальчишки, и нарядную даму с ребенком, и ученого, — все пришли посмотреть диковинное зрелище. В хвосте стоял и я. Наконец, очередь посмотреть чудо дошла и до меня. Блохи показывались на стеклянном столе; здесь была их арена. Я наклонился к столу и увидел знаменитых артистов. Их показывал немец.

Передо мной стояла маленькая бумажная карета, в оглобли которой запряжено насекомое. С величайшим трудом медленно движется усталая блоха, скользя по стеклу и таща карету. Ей, конечно, нелегко тащить эту тяжесть, но тонкий металлический волосок ее крепко держит. Я ясно вижу закулисную сторону представления.

Дрессировщик ловит самую обыкновенную блоху. Осторожно, с помощью увеличительного стекла, придерживает он ее особыми щипчиками и тонким металлическим волоском привязывает к бумажной карете, и дело кончено. Блоха, стараясь освободиться от тяжести, передвигает своими лапками и везет карету.

При чем тут дрессировка? Этот фокус можно сделать с любым насекомым без всякой науки.

Немец посмотрел на окружавших стол зрителей с торжеством:

— Номер второй, — сказал он важно. — Блоха-балерина танцует головокружительный вальс.

Глаза одураченных людей впились в стеклянный пол «блошиного цирка». В конусообразной бумажной юбочке блоха карабкалась по стеклу, скользила, стараясь освободиться из несносной бумажной брони и прыгнуть подальше от своих мучителей. Но юбочка не пускала, она же не позволяла ей упасть, и опять торжествующий взгляд предпринимателя…

— Третий номер. Блоха-мельник! — выкрикивает немец.

На стеклянном столе появляется бумажная мельница, и блоха привязана тонким волоском к шляпной булавке, острый конец которой немец держит в руке. Немец подносит к цепким ножкам блохи бумажную мельницу; блоха, почувствовав опору, начинает вертеть, передвигая в бумажной мельнице крылья.

Одураченная публика в восторге, а я стою и думаю:

— Где же здесь приручение, где дрессировка, где смышленость, разум?

И в то время, как я это думаю, за моей спиной раздается басистый голос:

— Немец, почем блоха?

— Я не торгую блохами, да разве их можно продавать? Вы ведь видите, они — ученые.

— А я хочу ученых.

И толстая, задыхающаяся фигура замоскворецкого купца с тройным подбородком и заплывшими жиром глазками проталкивается сквозь кучку зрителей к столу.

— Говорю тебе, что хочу блох ученых! Слава богу, с моими капиталами можно купить и ученых.

И он, пыхтя, вытаскивает из бокового кармана толстый бумажник.

У немца голос делается мягче. Он смотрит ласково на соблазнительный купеческий бумажник и пробует набить цену своим великим артисткам.

— Я ведь блох кормлю своей собственной кровью, а потому менее ста рублей за штуку взять не могу.

В это время на сто рублей можно было купить более ста пудов хлеба, запас годный на поддержание жизни в течение всей зимы небольшой крестьянской семьи.

Купец пробовал уверять, что кровь дрессировщика вовсе не так дорога.

— Эк, куда хватил! Сто рублей… Да за сто рублей можно сто блох таких выкормить.

А публика смеялась.

— Может, у него кровь заграничная, дорогая, заморская. Ха, ха, ха.

Дрессировщик не уступал.

— Ну, идет, — вздохнул купец и открыл бумажник. — Получай свою часть, давай сюда блоху и отваливай.

И он бросил на стеклянную арену сто новеньких рублевок. Потом пухлыми пальцами осторожно взял блоху и, положив ее на ноготь большого пальца, прихлопнул другим ногтем и сказал страстно:

— Умри, окаянная!

И он с торжеством вышел из магазина.

Так погибла одна из знаменитых артисток.

Рассказывая историю обмана человеческой доверчивости, я смеялся, что с тех пор блохи всего мира носят траур по великой артистке, погибшей от ногтя купца. Вот почему все блохи черные.

А блошиный цирк, вероятно, переехал в другой город, чтобы морочить новых наивных простаков.

Гусь

Я никогда не ем гуся. С гусем у меня связано тяжелое воспоминание.

Это было в дни моей юности. Весь «штат» дрессированных животных у меня состоял из свиньи Чушки, собаки Бишки и гуся «Сократа».

Это были мои друзья. Я любил их. Они любили меня. Мы понимали друг друга… И когда в минуты жизненных невзгод, я переживал страдания, они утешали меня.

Бишка так ласково смотрел мне в глаза, так нежно лизал мне лицо; гусь подходил к изголовью моей кровати и, склоняя голову, с участием смотрел мне в глаза; раскрывая рот, он будто спрашивал:

— Что такое?

Когда гуси сытые спокойно ходят по двору, звуки, которые они издают, очень похожи на слова «что такое».

Я говорил моим друзьям, Бишке и Сократу:

— Плохо нам живется… Плохо мы едим и я, и вы… Комната наша не топлена. Мне нечем платить за нее…

— Что такое? — опять спрашивал гусь своим гортанным голосом.

— Да, друг Сократ, нечем… Нет денег. Может быть, меня с вами скоро выгонят на улицу. Придется ночевать в холодном досчатом балагане, где я с вами выступаю на потеху публике.

А мое положение, да и не только мое, а всех товарищей артистов, было в тот год отчаянное.

Наш балаган совсем не делал сборов. Наш антрепренер Ринальдо только злился, когда мы заводили речь о получке жалованья.

Мы голодали…

Труппа наша состояла из меня, силача Подметкина, который на афише почему-то назывался Незабудкиным, «человека-змеи» Люцова, его жены Ольги — «королевы воздуха», шпагоглотателя Баута и музыканта, игравшего на разных инструментах, Быкова. Подметкин от голода страдал больше всех. Его могучее тело требовало пищи в большом количестве. Он рычал и стучал кулаками по досчатым стенкам балагана:

— Да пойми же ты, — кричал он антрепренеру, — я жрать хочу. Дай полтинник!

— Где его взять, полтинник-то? — злился Ринальдо. — Вчера сбору опять было три рубля семьдесят копеек. Никто на вас и смотреть не хочет.

— У меня мускулы слабеют, — волновался Подметкин.

— Эх, поджечь разве балаган, — не отвечая ему, говорил Ринальдо, и мы видели по его глазам, что эта безумная мысль может быть им осуществлена.

— Да вы с ума сошли, Ринальдо, — возражала искусная акробатка, так называемая «королева воздуха», — поджечь балаган накануне праздника!.. На святках публика будет ходить к нам.

— Да, будет, держи карман, — уныло говорил «человек-змея». — У меня вон трико последнее оборвалось…

Лучше других жилось музыканту. Его полюбили купцы. Он их потешал игрою на гармонике и привязанной на груди свистульке, на которой он водил губами в то время, как за спиной у него гудел барабан с медными тарелками. Барабаном он управлял одновременно, при помощи веревки, привязанной к каблуку правой ноги. Каждый день по окончании представления он шел в трактир и проводил там всю ночь.

А сборы в балагане с каждым днем становились все хуже и хуже.

Наступил сочельник. Наш антрепренер, ожидая, что мы на этот раз будем особенно настойчиво требовать деньги, скрылся куда-то.

Целый день мы напрасно искали его по городу. Положение наше было безнадежно. Даже музыкант на этот раз переживал общую печальную участь. Угощавшие его купцы были люди богомольные, и в канун праздника они все были дома и по трактирам не ходили.