У последней черты, стр. 71

— Врешь, жены боишься! — сказал он и захохотал.

— Отчего ты не хочешь? — вдруг с притворной небрежностью вмешалась жена. — Поехал бы! Тренев быстро взглянул на нее.

— Конечно, поезжай, — ободряюще глядя на него, сказала она.

Тренев старался угадать выражение ее глаз, но в их уклончивой прозрачности ничего нельзя было разобрать.

— Да оно, конечно, поехать можно… да только… — нерешительно протянул он.

— Ну, и едем! — закричал Арбузов. — Живо!.. Одевайтесь!.. Я подожду!..

Тренев так же нерешительно пошел одеваться, пожимая плечами и неуверенно улыбаясь.

Арбузов остался в столовой, и Тренев, одеваясь, слышал его удалой голос и сдержанные тихие ответы жены. По этой сдержанности он уже видел, что она недовольна, и сердце у него сжалось. Но желание уйти из дому было так сильно, что он продолжал одеваться, сам презирая себя за слабость.

Пропустив Арбузова вперед, он задержался, чтобы проститься с женой. Целуя, робко заглядывал ей в глаза: не сердится ли?.. Она притворно улыбалась, но глаза были невеселы и лживы. И это мгновенно раздражило его.

«Господи, неужели это такое преступление, что мне хочется пойти в клуб?»

— Может, лучше я не поеду? — неуверенно спросил он.

— Отчего же? — неискренно возразила она. — Ведь тебе хочется?

— А ты тут не будешь скучать одна? В ней тоже вспыхнуло раздражение: конечно, ей будет скучно, конечно, он должен был бы остаться и не спрашивая… Зачем эта неискренность?

— Нет, я почитаю и лягу спать… Иди, иди!..

— А может, остаться? — безобразно тянул он.

— Да иди же, иди! — почти крикнула она, но сейчас же улыбнулась и прибавила: — Иди, веселись!..

Наконец, Тренев решился. Но уже все удовольствие было испорчено. В дверях он еще раз, как привыкшее к неволе животное, нерешительно оглянулся. Она мгновенно изменила потемневшее лицо и, притворно улыбаясь, театрально помахала ему рукой. Тренев вышел с таким усилием, точно отрывался от земли. В эту минуту ему уже и в самом деле не хотелось ехать. Было жаль жену, оставшуюся совершенно одинокой, и страшно грядущей ссоры. Но Арбузов ждал, отказываться уже было неловко, и Тренев уехал.

XI

За огромным окном мастерской в мокром тумане расплывался серый мутный сад. Осенняя грусть наплывала в тусклом свете сумерек, и бледная, больная, тихо бродила по комнатам.

Михайлов только утром приехал со станции, весь день спал и проснулся под вечер с тяжелой головой и беспричинной тоской в душе.

Всего только сутки тому назад он был в большом городе, а уже и туманные улицы, и вереницы извозчиков с поднятыми верхами пролеток, и холодный электрический свет, и знакомые лица казались ему где-то далеко позади.

И в то же время собственная мастерская показалась ему чужой и холодной. Он покинул ее, когда ярко светило солнце и листья в саду только тронулись первым золотом ясной осени, а теперь был мокрый сад, по дорожкам валялись вялые листья, забитые дождем в холодную грязь, в мастерской стоял застывший полумрак, на всем лежала тонкая паутина пыли. Было неуютно, как в чужом нежилом доме. Скучно глядели со стен этюды и картины, а чучело филина, точно не узнавая хозяина, с непонятной злобой пялило на него круглые желтые стеклянные глаза.

Михайлов ходил из угла в угол, не зная, что делать, и вяло прислушивался к унылому течению своих мыслей. Все валилось из рук, все казалось ненужным, и было ощущение какой-то непоправимой ошибки.

«И зачем я сюда приехал?» — спрашивал он себя с глухим раздражением.

Это в первый раз он приехал в город осенью; раньше бывал только золотым летом да зелено-радостной весной.

Он и сам не знал, почему ему пришло в голову приехать. Погнала какая-то тоска, какая-то беспричинная злоба на всех и на самого себя. Он как будто кому назло сделал это:

«Скучно, так вот пусть будет еще скучнее!.. Глупо, нелепо, так пусть будет еще глупее, еще нелепее!..»

Дня за два до своего отъезда он провожал Женечку, которая прожила месяц в Москве и уезжала куда-то в Сибирь.

Сцена прощания ярко осталась у него в памяти.

Женечка стояла на полутемной площадке вагона и смотрела на Михайлова черными, даже в сумраке блестящими глазами. И в этих смелых, живых глазах была мягкая, глубоко затаенная грусть.

— Итак, едете? — машинально, не зная, что говорить, сказал Михайлов.

Он смотрел на ее стройную фигуру, на красивое яркое лицо с черными глазами и черными бровями, и ему даже самому было странно, что он ничего не чувствует, кроме усталости. Ему даже как будто хотелось, чтобы она скорее уехала. А ведь она была близка ему, так или иначе вошла в его жизнь, столько заставила перечувствовать.

Правда, она никогда не говорила, что любит его. Когда Михайлов спрашивал об этом, Женечка только смеялась загадочно.

— Ой-ра!.. Не все ли вам равно, Сергей Николаевич?

И он знал, что все равно, но все-таки почему-то было неприятно, что она не скажет «люблю!». В ее смехе, в ускользающих от прямого ответа глазах было что-то говорящее: что-то было там, в глубине ее гордого сердца, но никогда не выскажется ему. Он только чувствует, что она томится и страдает.

— Так едете? — повторил Михайлов.

— Да, еду… пора! — ответила Евгения Самойловна. — Ну, что ж… прощайте! Не поминайте лихом, больше не увидимся!..

— Почему?

Он спросил только потому, что слишком было неприятно подчеркивать разлуку навсегда, и то, что они уже чужие друг другу. Евгения Самойловна пристально, как бы надеясь найти что-то, посмотрела ему в глаза. Розовые губы ее вздрогнули, но она засмеялась.

— Эх, Сергей Николаевич!.. А зачем нам встречаться?.. Дальше будет уже скучно. Ведь так?.. Да?.. Михайлов неловко пожал плечами.

— А так будем помнить друг друга, как приятный сон, — зазвеневшим голосом продолжала молодая женщина. — Да и зачем вам?.. Будет другая… другие, вернее!..

Перед Михайловым промелькнула туманная вереница этих «других», еще не известных женщин, которые придут откуда-то и принесут ему свои ласки… И почему-то стало скучно и противно: неужели их будет еще много и, как десятки прежних, так же исчезнут они в тумане жизни, словно ненужный сон?.. Зачем?.. Только чтобы забыть и их лица, как забыты прежние, как будет забыта и вот эта?.. Только?..

И вдруг ему захотелось, чтобы Женечка не уезжала. Все-таки она — милая!.. Может быть, она и неумна, и пуста, но она уже близка, уже между ними что-то протянулось… Зачем же рвать и искать новое?.. Кто знает, зачем она сошлась с ним, но она доставила ему много хороших минут, была славным товарищем наслаждений, ничего не требуя и ничем не связывая. Чувство нежной телесной благодарности согрело душу. Михайлов взял руку Женечки и тихо, благодарно поцеловал ее повыше перчатки в холодноватое гладкое тело. Она посмотрела на него сверху, и что-то страдальческое промелькнуло в веселых черных глазах, которых Михайлов не мог видеть в эту минуту.

— Все-таки… — проговорил Михайлов и не кончил, чего-то испугавшись.

Женечка смотрела, как будто ожидая. Потом вздохнула и засмеялась.

— Ну, пусть! — непонятно сказала она.

Мимо площадки каждую минуту проходили люди и мешали говорить. То и дело их просили посторониться пассажиры и угорелые носильщики, лезущие с неуклюжими чемоданами и портпледами. Женечку толкали и прижимали к стене, но она не уходила. Приходилось молча смотреть друг на друга, и оттого было неловко и как-то глупо.

Резко пробил второй звонок. Стало еще тяжелее. Чувствовалось, что все больше растягивается и разрывается по ниткам какая-то связь, и с каждым мгновением они становятся дальше и дальше друг от друга.

Сейчас они расстанутся, чтобы никогда не встречаться. Она унесется куда-то в далекий провинциальный город, где ей будут хлопать, подносить цветы и бриллианты, где она сойдется с кем-то другим, и этот неизвестный, непредставляющийся человек будет ей близок, как теперь Михайлов, так же будет целовать, раздевать и ласкать ее. А он поедет назад один, на мокром извозчике, по мокрым московским улицам, наполненным чужой, куда-то спешащей толпой. И Михайлову все нелепее казалось это. Он опять взял и поцеловал руку Женечки. В эту минуту, как бы там ни было, ближе ее у него никого нет!