Белая свитка (сборник), стр. 4

4

Были, конечно, и женщины. Любви тут не было. Бахолдин считал, что сантименты вредны и для карьеры и для здоровья. Все должно быть подчинено разуму. Потому, когда разум указывал ему, что есть опасность полюбить, когда он начинал слишком долго останавливать свой взгляд на какой-нибудь одной женщине, он ехал на Итальянскую в светский дом свиданий и там оставался несколько часов, выбирая всегда разных.

В свете на него обращали внимание. Жены товарищей восторгались им: le beau Baholdine! Он был и в самом деле красив в полном расцвете своей мужской силы. Ни полон, ни худ, всегда элегантно и модно одет, остроумен. Он был на виду. Могли бы быть и романы. Но их не было. Романы могли завести далеко и помешать карьере. Женщины требовали чувства. Бахолдин гасил в своем сердце всякое чувство и был осторожен в ухаживаниях. Тем больше им увлекались, и восторженный дамский хор сопутствовал его карьере.

Приближался сороковой год, – год для решительной, быстрой карьеры. Ему намекнула баронесса Шенграбен, что ему надо жениться. Губернаторы, генерал-губернаторы, атаманы казачьих войск, командиры корпусов должны быть женаты. Так легче получить место, легче сделать карьеру. Требовались не только губернаторы, атаманы и командиры, но и губернаторши, атаманши и командирши. В семье легче устроить необходимые «приемы».

В три недели вопрос был решен. Бахолдин сделал предложение графине Тамаре Дмитриевне Сохоцкой и получил согласие. По отцу полька, по матери русская, православная. Тамара Дмитриевна была богата и очень красива тою славянской, чуть полной красотою, которая делает «представительных» дам. Такая именно была нужна Бахолдину. Она засиделась в невестах. Ей шел 27-й год, и она с радостью приняла предложение великолепного Бахолдина.

Для брака надо было побывать у исповеди. Бахолдин, лет двенадцать не бывший у исповеди, – в штабе за этим не следили, – пошел в церковь. Холодно и чинно он заявил, что ему нужно быть у исповеди. Когда он стал у аналоя, он равнодушно окинул глазами крест и Евангелие и вопросительно взглянул на священника.

– Давно ли вы были у исповеди и у святого причастия? – кротко спросил священник.

Бахолдин не ответил ничего. Он так строго посмотрел на священника своими серыми, немигающими глазами, что бедный батюшка смутился, завозился руками под епитрахилью, предложил исповеднику поцеловать крест и Евангелие и поспешно стал читать разрешительную молитву.

К причастию Бахолдин не пошел вовсе. Ему вовсе не было надобно таинственное общение с Христом, великая извечная тайна. Ему надобно было только свидетельство о бытии у исповеди, и он получил его тогда же.

Свадьба была торжественная. С высокопоставленными особами, с Высочайшими посаженым отцом и посаженой матерью.

Это тоже было звено карьеры.

Когда через два года у Бахолдина родилась дочь, названная Светланой, Бахолдин не обрадовался и не опечалился. Родительское чувство в нем не заговорило. Появление ребенка было в порядке вещей. Это входило в понятие карьеры.

Дочь росла. Сначала ее приносили к нему в кабинет поздороваться с папой. Потом она приходила для этого сама, нарядная, как куколка, и синими, не мигающими глазами с испугом и любопытством смотрела на отца. «Banjour, papa». – «Bonjour, mafille». Отец больше ничего ей не говорил, не ласкал ее и отпускал сейчас же в детскую. Она росла возле матери и была чужой отцу.

Карьера приблизила Бахолдина к Царю. Ему поручали делать доклады, он привозил к Государю бумаги своего начальника. Почтительно, более того – раболепно, он делал доклад, стараясь угодить Государю и не думая о цели доклада. После он, где нужно, восторженно, с умилением, радостным голосом рассказывал, что ему сказал Государь и как он ответил. И он же, попав в другое общество, умел в почтительный рассказ о Государе вложить чуть заметную насмешку, едва уловимую иронию. Он не любил Государя, как не любил никого, кроме себя.

Однако Бахолдин скоро почувствовал, что путь карьеры, раньше такой простой, прямой и быстрый, стал извилистым и трудным. Явилась Государственная Дума, заговорила общественность. Бахолдин устроился докладчиком при Думской комиссии. Появились новые знакомства, новые связи и вместе с ними новые пути. «Запахло жареным» там, где, казалось, и пахнуть не могло. Бахолдин стал необходим для министерства. При столкновениях с Думой, при нападках ее членов он умел так округлять и смягчать все недоразумения, так представлять доклады Думе, а думские запросы министерству, что взаимная работа казалась возможной. – Это надо поручить Бахолдину… Бахолдин выкрутится… У Бахолдина были квартира в двенадцать комнат, пара лошадей, казенная машина, адъютанты, ординарцы и два телефона. Он достиг, чего хотел. Впереди было назначение маленьким царьком на очень богатую окраину. Его проталкивали туда с редким единодушием и Дума и Министерство. Его карьера завершилась. Ум не даром работал. Чувства были не напрасно подавлены.

В эту бессонную ночь, в тишине немецкого курорта все это проносилось в голове Бахолдина. Проносилось и другое.

Он будто слышал в этой чужой немецкой комнате торопливые шаги своей дочери, девятилетней Светланы, как слышал он, когда она пришла в последний раз в его кабинет. Синие глаза смотрели тогда с непонятной мольбой. В загнутых вверх ресницах блистали слезы.

Она ничего тогда не сказала ему, но и сейчас Бахолдин чувствовал на себе немой детский упрек ее взгляда.

Не тогда ли, не после ли того и началась у него эта болезнь, которая привела его сюда, на немецкий курорт?

5

Фонарь за окном горел всю ночь. Здесь с этим не считались. Он мешал спать Бахолдину. Ему казалось, что под фонарем стоит кто-то и стережет его. Всегда кто-то должен стеречь, подслушивать и подглядывать. Непривычная тишина томила. Тут по ночам все спали. Тут, видно, не было ничего такого, что надо делать ночью. Прогудит где-то далеко, за парком, поезд. Протяжно, точно призывая кого-то или посылая привет спящим росистым лугам, просвистит паровоз и смолкнет. Нарушенная было тишина станет еще заметнее. Долго потом звенит в ушах, потревоженных этим неожиданным шумом.

За окном, в зелени кустов, пошевелится птица. Черный дрозд вполголоса просвистит что-то короткое, точно спросит о чем-то спросонья. И снова тишина. В эту тишину опять и опять входят непрошеные мысли.

Пришла Великая война. Карьера потребовала Бахолдина на войну. Он сразу устроился в большом штабе. В уютном, теплом кабинете городского дома, разведя на блюдечках кармин и синюю прусскую краску, он рисовал на плотной бумаге неправильные овалы с цифрами и продвигал от них тонкие заостренные стрелы, создавая стратегические планы. В эти часы он не видел грязной, дождливой осени, что стояла за окном. Он не видел раскисшей, размокшей дороги, разбитого обозами шоссе, конских трупов в залитых грязью ямах, повозок, затонувших в иле. Он не видел бесконечного потока людей в тяжелых, топорщащихся мокрых шинелях и грязных свалявшихся фуражках. Он не слышал глухого гула голосов, побрякивания колес походных кухонь. Он не думал о том, что загрузшая кухня делала четыреста человек голодными, оставляла их на ночь под дождем в грязи с пустым желудком.

Он спокойно вел на бумаге свои линии и стрелы. А там, восьмериками, напруживая зады до морщин на коже, усталые лошади тянули низкие пушки. Там облепленные грязью люди вцеплялись в колеса и хрипло кричали: «Ну, разом!.. Ать!.. Два!.. Подай еще!.. Подай еще, родные!..»

Когда ему случалось в автомобиле попасть в такую колонну, он гнал шофера и несся с непрерывными гудками через солдатскую толпу, расплескивая жидкую грязь и брызжа ею на шинели и на лица людей. Он брезгливо морщился, вдыхая тошный запах пота и кухонного чада, и торопился обогнать колонну. Он никогда не задумывался о том, что это люди, идущие в бой, на раны, на смерть. Он никогда не задумывался о том, что, может быть, и ему надо идти с ними туда, где белыми мячиками вспыхивали разрывы шрапнелей и где точно вода кипела в громадном котле от частого ружейного огня.