Дело принципа, стр. 48

— Ага. — Девочка замолчала. — А какой твой любимый цвет?

— Красный. А твой?

— Желтый. А кто тебе больше всех нравится из певцов?

— Вик Деймон. — Пауза. — О нет, только не это!

— Что?

— Надеюсь, ты не сходишь с ума по этому уроду Пресли?

— По Элвису-то? Нет. Он слишком волосатый. Ему давно не мешает подстричься. — Девочка хихикнула. Мальчик тоже засмеялся. — Здорово, — сказала она. — Просто вот так сидеть и разговаривать. А ты вообще запросто ладишь с людьми?

— Не всегда. Но с тобой мне очень хорошо и легко.

— Мне тоже нравится с тобой разговаривать. А то ведь со старшими это нелегко, правда?

— Что?

— Поговорить.

— А то! Я ненавижу общаться со стариками. Меня от них тошнит.

— Ну вообще-то я не имела в виду дряхлых стариков. Тех, кому уже умирать пора.

— И я тоже. Я веду речь об обычных пожилых людях. Ну, тех, кому лет по сорок — сорок пять.

— Ясно. А сколько лет твоим родителям?

— Слишком много, — с усмешкой ответил мальчик.

— А мои еще не очень старые. — Девочка помолчала. — Но с ними все равно ужасно трудно разговаривать, правда.

— И не говори.

— Ты им что-нибудь рассказываешь?

— Не-а.

— А почему?

— Потому что как-то раз я стал рассказывать отцу о том, как мы — я и двое моих друзей — договорились копить деньги, чтобы потом, когда мы вырастем, можно было бы в складчину купить машину. Это была очень хитрая задумка, мы собирались по выходным наводить порядок в подвалах, а хлам потом сдавать в утиль. Понимаешь? И вот я, значит, битых полчаса объяснял ему, что к чему, а он потом лишь оторвался на секунду от газеты, взглянул на меня и сказал: «Молодец, Лонни! Хороший мальчик». И как тебе это понравится? Я распинался перед ним целых полчаса, рассказывал, какое грандиозное предприятие мы затеяли, а он говорит мне, что я хороший мальчик. Наверное, он и не слушал меня. Так что с тех пор я решил, что не буду больше понапрасну сотрясать воздух. Родители называют меня Лонни-молчун.

— А моя мама думает, что я рассказываю ей все, — сказала девочка, — но это не так.

— На мой взгляд, нет никакого резона вводить родителей в курс своих дел, — авторитетно заявил мальчик, — потому что если они и поймут, в чем его суть, то обязательно поднимут такой вой, что и сам будешь не рад; а если они ни черта не смыслят в твоих делах, то нечего утруждать себя пустыми объяснениями. Такова моя точка зрения.

— Раньше мы с отцом часто разговаривали, — вздохнула девочка. — Но тогда я была еще совсем маленькой. И мы так хорошо говорили…

— Да? А о чем?

— Обо всем на свете. Просто разговаривали. Помню, я тогда была ужасно горда собой, потому что папа говорил со мной на равных, как со взрослой.

— А что теперь? Вы больше с ним не разговариваете?

— Редко. Ему все некогда.

— Ну конечно, взрослым всегда некогда! — хмыкнул мальчик. — Вечно они бегут куда-то.

— И к тому же мне… мне просто нечего сказать ему, — заключила девочка.

— Ага, — с тоской в голосе согласился мальчик.

— Мне очень хотелось бы поговорить с ним, — продолжала девочка. — Но сказать ему мне нечего. Просто нечего — и все тут.

— Да уж. — Мальчик вздохнул. — Им всегда некогда. Сама понимаешь.

— Да. Понимаю.

— То есть я хочу сказать, что они дорастили нас до таких лет, кормили, одевали. А значит, нам тоже нужно их понять и не тревожить по пустякам. Согласна?

— В общем-то, да.

— Ведь они ничего нам не должны. Я, например, категорически не согласен с теми ребятами, которые заявляют что-нибудь такое типа: «А я их не просил меня рожать». А кто Заранее просит-то, чтобы его рожали? Разве есть выбор? Я вот тоже не просил родителей меня рожать. Но я ужасно рад, что живу.

— Ты говоришь очень правильные вещи, Лонни.

— Ведь нет ничего лучше, чем жить на этом свете, — продолжал мальчик. — Разве ты не рада тому, что просто живешь?

— Да, конечно. Рада, очень рада.

— Еще бы. А значит, они ничего нам не должны. Они привели нас в этот мир. Дали нам жизнь. И лично мне этого достаточно.

— Лонни?

— Что?

— А ты… ты любишь кого-нибудь?

— В каком смысле?

— Сам знаешь!

— Так, как маму? Или отца?

— Ну…

— Но ведь такая любовь не совсем настоящая, правда? Ее можно считать скорее привычкой.

— Да.

Под деревом воцарилось напряженное молчание. А потом мальчик сказал:

— Дженни?

— Что?

— Дженни, а можно я тебя поцелую? Девочка не ответила.

— Дженни?

Она не отозвалась.

— Ну ладно, — пробормотал он. — Извини. Я просто подумал, что, может быть, ты не станешь возражать, если я…

— Я не возражаю, Лонни, — ответила она, и голос ее прозвучал так невинно, что у Хэнка, лежащего ничком на земле, от жалости защемило сердце. — Но…

— Что, Дженни?

— А ты… ты…

— Что, Дженни? Что?

— Ты не мог бы сначала сказать, что любишь меня? — спросила она.

У Хэнка на глаза навернулись слезы. Его дочь целовалась с мальчиком, а он лежал в темноте, распластавшись на камнях и прикрыв лицо рукой, чтобы приглушить рыдания. Он мотал головой, кусал губы, ошеломленный этим неожиданным открытием, чувствуя себя маленьким и беспомощным и в то же время ощущая в себе невиданную прежде силу и решимость.

— Я люблю тебя, Дженни, — сказал мальчик.

— И я тоже тебя люблю, Лонни.

Он слышал эти слова, и вдруг ему захотелось, чтобы поскорее наступил понедельник и начался суд.

— Лонни, а который час?

— Почти двенадцать.

— Ты проводишь меня домой? Я не хочу, чтобы мои волновались.

— А можно я тебя еще раз поцелую?

— Можно.

Снова наступила тишина, а затем Хэнк услышал, как они встают с земли и неуклюже пробираются сквозь заросли кустарника, направляясь к тропинке. Вскоре их шагов уже не было слышно.

«Я ничего им не должен, — думал он. — Я ничего им не должен. Кроме… будущего, которое зависит от меня».

Глава 12

В профессиональных кругах нью-йоркских адвокатов Авраам Сэмелсон слыл строгим судьей, не терпящем каких-либо вольностей или самодеятельности в зале суда. Так что утром того понедельника, на который было назначено начало процесса по делу Морреса, в зале заседаний суда квартальных сессий, просторной, залитой ярким солнечным светом и облицованной темными дубовыми панелями комнате, царила сугубо деловая атмосфера, несмотря на то что сюда с самого утра стекались толпы людей — присяжных заседателей, зрителей и репортеров. Сидя в самом последнем ряду, Кэрин и Дженнифер Белл слушали достопочтенного Авраама Сэмелсона, казавшегося еще более солидным в своей широкой судейской мантии, обратившегося к присутствующим с напоминанием, что суд — дело серьезное и любые попытки превратить его в балаган приведут к тому, что он удалит из зала всех зрителей. С терпением детсадовского воспитателя он разъяснил, в чем будет заключаться его роль как судьи, а затем попросил вызвать первого из присяжных заседателей по делу, представленному к рассмотрению.

Процедура отбора присяжных проходила, как и полагалась, в соответствии с установленным порядком, и в ней не было ничего особенного. Хэнк, со стороны обвинения, задавал те вопросы, которые ожидали от него услышать. Вопросы адвокатов троих обвиняемых — их было двенадцать человек, и все они были назначены судом — также были рутинны и предсказуемы. Короче говоря, это была долгая и по большей части скучная процедура. Майк Бартон, присутствовавший на суде в числе других репортеров, украдкой зевал, в то время как присяжных либо вносили в список, либо им заявлялся отвод.

— Мистер Нельсон, в случае, если обвинению удастся однозначно убедить вас в том, что эти трое молодых людей виновны в совершении предумышленного убийства, возникнут ли у вас сомнения во время голосования при вынесении обвинительного вердикта?

— А почему у меня должны возникнуть сомнения?

— Потому что за убийство первой степени в законе предусмотрено наказание в виде смертной казни.