Другое утро, стр. 58

Она посмотрела на Аксенова, хоть и не была ни разу там, где он живет, Аксенов спал как младенец, крепко-крепко, и один раз даже засмеялся во сне. У них уже поздно, разница два часа. Она видела все, что делал Максим, как он добивался ответной реакции от ее безучастного тела, как понапрасну стремился покончить с этим хотя бы сам, но она ничего не думала по этому поводу, только ждала, когда можно будет вернуться обратно.

Когда она вернулась, Максим лежал ничком и крупно вздрагивал плечами. Плакал. Мокрый, красный, жаркий, он больше не вызывал в ней отвращения. Даже его всхлипывания, перемежавшиеся словами: «Сука, ненавижу», не вызывали в ней протеста. Только жалость. Болезненную, щемящую жалость. И еще чувство вины. Оказалось, что именно благодаря этому чувству она разжала кулак и выронила нож. В книжках американских психологических вуменш она много раз читала о том, какая вредная и бесполезная штука это самое чувство вины. Нужно выжигать его из себя каленым железом, иначе ничего путного из тебя в этой жизни не получится. Она даже пыталась работать над собой, чтобы избавиться от этого чувства неудачников. Хорошо, что недоработала. Иначе Максим не плакал бы сейчас живыми солеными слезами, вжимаясь в подушку, а недоживший и недопонявший оглядывался по сторонам в мире ином. А в ней вместо шевелящегося кома вины остался бы только безжизненный вакуум после взрыва.

Она лежала как была – голая и распластанная, смотрела в потолок и под безудержные слезы Максима прислушивалась к своей вине. Виновата она была вовсе не в том, что не любила Максима, в этом люди не вольны, а значит, и виноваты быть не могут. Ее тяжкий грех, ноша, которую она не сумела поднять, состоял в том, что она отказала этому мальчишке в праве любить. Отказала изначально, не вдаваясь в подробности, ни секунды не сомневаясь, она решила для себя, что человек, который вместо «деньги» говорит «бабки», вместо «зарабатывать» – «рубить», а вместо «любить» – «трахаться», на чувства не способен. Только на прагматичный расчет, где бы побольше срубить этих самых бабок и поинтереснее потрахаться.

Ей так было проще. Так же, как его маме, которая хотела для сына лучшей жизни и не стала поэтому забивать мальчишке голову романтическими бреднями. Хватит! Сами нахлебались и сидим теперь у разбитого корыта, пусть хоть дети… Так же, как его учительнице литературы, которая обиделась на смешки в классе и больше не позволила себе и слова сказать от души. Что с них взять? Это же не дети, а отморозки какие-то, она не идиотка, чтобы им про Онегина и Татьяну втолковывать!

Она лежала и вспоминала, с какой готовностью Максим бросался выполнять ее просьбы, иногда даже невысказанные, как покровительственно огораживал ее от рутинных или не самых приятных дел, как петушился, входя с ней в ресторан, как гордо посматривал по сторонам, если она сидела рядом в его «жигуленке», и как старательно сдерживал желание, стараясь быть бережным и нежным. Он ее любил. Любил как умел. Любил, хоть никто никогда его этому не учил. Любил, хоть и не читал Толстого и Есенина. Любил, мучаясь и ненавидя себя за то, что любит, и ее за то, что она отказывает ему в этой способности, в этом желании, в этом праве. В единственном настоящем праве человека – любить. Кому-нибудь другому она сказала бы: «Прости, я полюбила другого», а ему только – «Не твое дело».

– Максим, – легонько коснулась она его вздрагивающего плеча. – Максим, прости… Пожалуйста, прости. Я тебе все объясню.

– Не трогай меня! – взвизгнул он, подскочил с кровати, захлебываясь слезами, искал свои вещи.

– Максим, подожди, давай поговорим, – снова попросила она, подавая ему рубашку.

Он вырвал у нее рубашку, смял в руке и бросил ей на прощание:

– А, пошла ты…

Поздно. Слишком поздно. Она уже ничего не может для него сделать. Оказывается, не всякую вину можно с себя снять. Надо спать. Спать. Завтра утром у Анютки операция.

***

Таню она застала деловитой и спокойной. Разве что ее бледное тонкое лицо выглядело еще бледнее и еще тоньше. На окошке рядом с Анюткиной кроватью лежал образок.

– Я с тобой побуду, пока операция не закончится, – предложила Ира.

– Не надо, это долго, и все равно ничего сразу не поймешь. Ты лучше в церковь сходи. Вот мне адрес записали, там икона чудотворная. Свечку поставь. А еще поставь Иоанну Крестителю и святому Пантелеймону. И на канон.

– А что такое канон?

– Это где все святые изображены, – пояснила Таня и улыбнулась. – С Божьей помощью все будет хорошо.

А ты усталая, нужно отдохнуть.

– Отдохну, – пообещала она. – Вот к Саше поеду и отдохну.

Ира в церкви была два раза. Один – когда крестилась сама, и второй – когда крестили Валерку. Собственно, сама она крестилась, чтобы стать Валеркиной крестной. Не брать же кого-то другого только потому, что Ира некрещеная, справедливо рассудила Ленка. Перед крещением пришлось отстоять службу, было душно и непонятно, о чем поют и что говорят. Священники, крестившие и ее и Валерку, показались Ире очень строгими и недовольными. Иру крестил пожилой и полный. Высоким голосом он отдавал приказания, куда встать, сколько раз перекреститься и что сказать. А Валерку крестил молодой и очень красивый. До и после крещения он вразумлял крестных мам и пап об их обязанностях по отношению к крестникам, напоминал о грехах и ответственности за подрастающее поколение. После ее крещения батюшка велел прийти к причастию, но она не знала, что такое причастие, очень боялась допроса о подноготной и своего непонимания, что к чему. Тогда у нее осталось ощущение страха и недоступности.

Чудотворную икону Ира вычислила сразу. Церковь, которую посоветовали Тане, была крошечная. Она стояла на высоком холме возле последней станции метро, и табличка при входе гласила, что церковь эта сохранилась от деревни. Церковь вместе со своим холмиком и впрямь выглядела кусочком деревни среди панельных многоэтажек – огороженный штакетником палисадник с золотыми шарами, деревянные полы, самовязаные дорожки, вышивки и банки с Невзрачными ранними астрами. Свежо, пахуче, на этот раз совсем не страшно, напротив – как-то особенно по-домашнему, точно в детстве у бабушки на коленях, тепло и безопасно. В церквушке было безлюдно. Только возле одной, такой темной, что с трудом можно различить лик, иконы стоял на коленях молодой человек. Ира решила подождать. Купила свечи. Посидела на лавочке. Когда парень, обернувшись и перекрестившись напоследок, ушел, Ира поставила свечки у иконы Всем Святым, нашла по надписям на иконах Иоанна Крестителя и святого Пантелеймона и только потом подошла к чудотворной. Укрепила свечи, оглянулась по сторонам и, убедившись, что никого нет, неловко поклонилась. Что делать дальше, она не знала, молиться не умела, а только смотрела на темный лик и думала о Тане, об Анютке, об операции, о шансах на успех. Когда на выходе по примеру парня она обернулась, чтобы перекреститься как умела, то обнаружила у себя в руках еще одну забытую свечу. Вернулась к чудотворной, зажгла огонек и вдруг рухнула на колени и, быстро крестясь, прошептала: «Господи, спаси и сохрани раба твоего Максима. Господи, спаси и сохрани! Сохрани, Господи!»

Глава 19

Ленка напросилась к Тане и Анютке под предлогом, что нужно отнести в больницу всякой всячины, а Ира выглядит так, что хоть саму в санаторий отправляй. Отвертеться от Ленки не получилось, во-первых, потому, что Ира жила теперь у нее, во-вторых, потому, что и так жутко ее обидела возвратом подарков для Тани и Анютки, ну а в-третьих, потому, что отвертеться от Ленки – задача в принципе не простая.

– Может, все-таки не пойдешь сегодня на работу?

Заедем за Валеркой, часа два туда-обратно. Сейчас пробок не должно быть, – предложила Ленка, выжимая газ.

– Нет! – твердо возразила Ира. Так твердо, что даже Ленка не стала спорить. И дело не в том, что Ира не особенно любила ездить, если Ленка за рулем. Вернее, боялась, потому что Ленка водила машину так, словно правила дорожного движения существуют исключительно для того, чтобы создавать условия для ее личной беспрепятственной езды. В Ленкином красном «альфа-ромео» пассажир чувствовал себя, мягко говоря, не комфортно, потому что находился в состоянии абсолютного неведения, что произойдет с машиной, а значит, и с ним в следующий момент. Это механическое транспортное средство имело привычку, как хищная кошка, в мгновение ока плавно срываться с места и точно так же неуловимо и мягко приземляться. Препятствия, попадающиеся на пути, красная зверюга обходила на таких сантиметрах, что хоть голове и было ясно: «Не врезались. Пронесло», – но тело еще несколько минут продолжало предательски дрожать и сжиматься. При этом Ленка преспокойненько болтала о всякой ерунде и едва касалась педалей и руля, лишь мельком поглядывая на непонятные Ире мерцающие приборчики на изогнутой передней панели. Кроме того, Ленкину машину частенько останавливали гаишники, потому что по странному капризу ее «альфа-ромео» был зарегистрирован в Смоленской области, да и сама Ленка до сих пор была прописана в родной деревне под Смоленском. Ленка вылезала из машины и представлялась ошарашенным ее великосветским видом гаишникам как «гостья столицы».