Педагогическая поэма, стр. 54

Перечисленные группы колонистов составляли большую часть нашего коллектива. По своему мажорному тону, по своей энергии, по своим знаниям и опыту эти группы были очень сильны, и остальная часть колонистов могла только идти за ними. А остальная часть в глазах самих колонистов делилась на три раздела: «болото», пацаны и «шпана». В «болото» входили колонисты, ничем себя не проявившие, невыразительные, как будто сами не уверенные в том, что они колонисты.

Нужно, однако, сказать, что из «болота» то и дело выделялись личности заметные и вообще «болото» было состоянием временным. До поры до времени оно большею частью состояло из воспитанников второй колонии. Малышей было у нас десятка полтора; в глазах колонистов это было сырье, главная функция которого — учиться вытирать носы. Впрочем, малыши и не стремились к какой-нибудь яркой деятельности и удовлетворялись играми, коньками, лодками, рыбной ловлей, санками и другими мелочами. Я считал, что они делают правильно.

В «шпане» было человек пять. Сюда входили Галатенко, Перепелятченко, Евгеньев, Густоиван и еще кто-то. Отнесены они были к «шпане» единодушным решением всего общества, после того как установлено было за каждым из них наличие бьющего в глаза порока: Галатенко — обжора и лодырь, Евгеньев — припадочный, брехливый болтун, Перепелятченко — дохлятина, плакса, попрошайка, густоиван — юродивый, «психический», творящий молитвы богородице и мечтающий о монастыре. От некоторых пороков представителям «шпаны» со временем удалось избавиться, но это произошло не скоро.

Тако был коллектив к концу двадцать третьего года. С вненей стороны все колонисты были, за немногими исключениями, одинаково подтянуты и щеголяли военной выправкой. У нас уже был великолепный строй, украшенный спереди четырьмя трубачами и восемью барабанами. Было у нас и знамя, прекрасное шелковое, вышитое шелком же, — подарок Наркомпроса Украины в день нашего трехлетия.

В дни пролетарских праздников колония с барабанным грохотом вступала в город, поражая горожан и впечатлительных педагогов суровой стройностью, железной дисциплиной и своеобразной фасонной выправкой. Мы приходили на плац всегда позже всех, чтобы никого не ждать, замирали в неподвижном «смирно!» трубачи трубили салют всем трудящимся города и колонисты поднимали руки. После этог наш строй разбегался в поисках праздничных впечатлений, но на месте колонны замирали: впереди знаменщик и часовые, на месте последнего ряда — маленький фланженер. И это было так внушительно, что никогда никто не решался стать на обозначенное нами место. Одежную бедность мы легко преодолевали благодаря нашей изобретателности и смелости. Мы были решительными противниками ситцевых костюмов, этой возмутительной особенности детских домов. А более дорогих костюмов мы не имели. Не было у нас и новой, красивой обуви. Поэтому на парады мы приходили босиком, но это имело такой вид, как будто это нарочно. Ребята блистали чистыми белыми сорочками. Штаны хорошие, черные, они подвернуты до колен и сияют внизу белыми отворотами чистого белья. И рукава сорочек подняты выше локтя. Получался очень нарядный, веселый строй несколько селянского рисунка.

Третьего октября двадцать третьего года такой строй протянулся через плац колонии. К этому дню была закончена сложнейшая операция, длившаяся три недели. На основании постановления обьединенного заседания педагогического совета и совета командиров колония имени Горького сосредоточивалась в одном имении, бывшем Трепке, а свое старое имение у Ракитного озера передавала в распоряжение губнаробраза. К третьему октября все было вывезено во вторую колонию: мастерские, сараи, конюшни, кладовые, вещи персонала, столовая, кухня и школа. На утро третьего в колонии оставались только пятьдесят колонистов, я и знамя.

В двенадцать часов представитель губнаробраза подписал акт в приеме имения колонии имени Горького и отошел в сторонку. Я скомандовал:

— Под знамя, смирно!

Колонисты вятянулись в салюте, загремели барабаны, заиграли трубы знаменный марш. Знаменная бригада вынесла из кабинета знамя. Приняв его на правый фланг, мы не стали прощаться со старым местом, хотя вовсе не имели к нему никакой вражды. Просто не любили оглядываться назад. Не оглянулись и тогда, когда колонна колонистов, разрывая тишину полей барабанным треском, прошла мимо Ракитного озера, мимо крепости Андрия Карповича, по хуторской улице и спустилась в луговую низину Коломака, направляясь к новому мосту, построенному колонистами.

Во дворе второй колонии собрался весь персонал, много селян из Гончаровки и блестел такой же красотой строй колонистов второй колонии, замерший в салюте горьковскому знамени.

Мы вступили в новую эпоху.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1. Кувшин молока

Мы перешли во вторую колонию в хороший, теплый, почти летний день. Еще и зелень на деревьях не успела потускнеть, еще травы зеленели в разгаре своей второй молодости, освеженные первыми осенними днями. И вторая колония была в это время, как красавица в тридцать лет: не только для других, а и для себя хороша, счастлива и покойна в своей уверенной прелести. Коломак обвивал ее почти со всех сторон, оставляя небольшой проход для сообщения с Гончаровкой. Над Коломаком щедро нависли шепчущим пологом буйные кроны нашего парка. много здесь было тенистых и таинственных уголков, где с большим успехом можно было купаться, и разводить русалок, и ловить рыбу, а в карйнем случае и посекретничать с подходящим товарищем. наши главные дома стояли на краю высокого берега, и предприимчивые и бесстыдные пацаны прямо из окон летали в реку, оставив на подоконниках несложные свои одежды.

В других местах, там где расположился старый сад, спуск к реке шел уступами, и самый нижний уступ раньше всех был завоеван шере. Здесь было всегда просторно и столнечно. Коломак широк и спокоен, но для русалок это место мало соответствовало, как и для рыбной ловли и вообще для поэзии. Вместо поэзии здесь процветали капуста и черная смородина. Колонисты бывали на этом плесе исключительно с деловыми намерениями — то с лопатой, то с сапкой, а иногда вместе с колонистами с трудом пробирались сюда Коршун или Бандитка, вооруженные плугом. В этом же месте находилась и наша пристань — три доски, выдвинутые над волнами Коломака на три метра от берега.

Еще дальше, заворачивая к востоку, Коломак, не скупясь, разостлал перед нами несколько гектаров хорошего, жирного луга, обставленного кустарниками и рощицами. Мы спускались на луг прямо из нашего нового сада, и этот зеленый спуск тоже был удивительно приспособлен для особого дела: в часы отдыха так и тянуло посидеть на травке в тени крайних тополей сада и лишний раз полюбоваться и лугом, и рощами, и небом, и крылом Гончаровки на горизонте. Калина Иванович очень любил это место и иногда в воскресный полдень увлекал меня сюда.

Я любил поговорить с Калиной Ивановичем о мужиках и о ремонте, о несправедливостях жизни и о нашем будущем. Перед нами был луг, и это обстоятельство иногда сбивало Калину Ивановича с правильного философского пути:

— Знаешь, голубе, жизнь, так она вроде бабы: от нее справедливости не ожидай. У кого, понимаешь, ты, вуса в гору торчат, так тому и пироги, и варенники, и пляшка, и а у кого, понимаешь, и борода не растет, а не то что вуса, так тому, подлая, и воды не вынесет напиться. От как был я в гусарах… Ах ты, сукин сын, где ж твоя голова задевалася? Чи ты ее з хлибом зьив, чи ты ее забув в поезде? Куда ж ты, паразит, коня пустив, чи тоби повылазило? Там же капуста посажена!

Конец этой речи Калина Иванович произносит, стоя уже далеко от меня и размахивая трубкой.

В трехстах метрах от нас темнеет в траве гнедая спина, не видно кругом ни одного «сукиного сына». Но Калина Иванович не ошибается в адресе. Луг — это царство Братченко, здесь он всегда незримо присутствует, речь Калины Ивановича, собственно говоря, есть заклинание. Еще две-три короткие формулы, и Братченко материализуется, но в полном согласии со всею спиритической обстановкой он появляется не возле коня, а сзади нас с сада: