Педагогическая поэма, стр. 36

— Как ни крути, а отдавать жеребца нужно. Иначе нас все дураками назовут. И РКИ назовет.

Я посмотрел на Буруна и сказал просто:

— Верно! Выводи, Антон, жеребца!

Все бросились к конюшне.

Хозяину Зверь понравился. Калина Иванович дергал меня за рукав и говорил шепотом:

— Чи ты сказывся? Што, тебе жизнь надоела? Та хай она сказыться и колония, и жито… Чего ты лезешь?

— Брось, Калина… Все равно. Будем жать жаткой.

Через час хозяин уехал с Зверем. А еще через два часа в колонию приехал Черненко и увидел во дворе жатку.

— О молодцы! Где это вы выдрали такую прелесть?

Хлопцы вдруг затихли, как перед грозой. Я с тоской посмотрел на Черненко и сказал:

— Случайно удалось.

Антон хлопнул в ладоши и подпрыгнул:

— Выдрали чи не выдрали, товарищ Черненко, а жатка есть. Хотите сегодня поработать?

— На жатке?

— На жатке.

— Идет, вспомним старину!… А ну, давай ее проверим.

Черненко с ребятами до начала праздника возился с жаткой: смазывали, чистили, что-то прилаживали, проверяли.

На празднике после первого торжественного момента Черненко сам залез на жатку и застрекотал по полю. Карабанов давился от смеха и кричал на все поле:

— От! Хозяина сразу видно.

Завхоз РКИ ходил по полю и приставал ко всем:

— А что это Зверя не видно? Где Зверь?

Антон показывал кнутом на восток:

— Зверь во второй колонии. Там завтра жито жать будем, пусть отдохнет.

В лесу были накрыты столы. За торжественным обедом ребята усадили Черненко, угощали пирогами и борщом и занимали разговорами.

— Это вы славно устроили: жатку.

— Правда ж, добре?

— Добре, добре.

— А что лучше, товарищ Черненко, конь или жатка? — стреляет глазами по всему фронту Братченко.

— Ну, это разно сказать можно. Смотря какой конь.

— Ну вот, например, если такой конь, как Зверь?

Завхоз РКИ опустил ложку и тревожно задвигал ушами. Карабанов вдруг прыснул и спрятал голову под стол. За ним в припадке смеха зашатались за столом хлопцы. Завхоз вскочил и давай оглядываться по лесу, как будто помощи ищет. А Черненко ничего не понимает:

— Чего это они? А разве Зверь — плохой конь?

— Мы променяли Зверя на жатку, сегодня променяли, — сказал я отнюдь без всякого смеха.

Завхоз повалился на лавку, а Черненко и рот разинул. Все притихли.

— Променяли на жатку? — пробормотал Черненко на завхоза.

Обиженный завхоз вылез из-за стола.

— Мальчишеское нахальство, и больше ничего. Хулиганство, своеволие…

Черненко вдруг радостно улыбнулся:

— Ах, сукины сыны! В самом деле? Что же с жаткой будем делать?

— Ну что же, у нас договор: пятикратный размер убытков, — жестоко пилил завхоз.

— Брось! — сказал Черненко с неприязнью. — Ты на такую вещь не способен.

— Я?

— Вот именно, неспособен, а поэтому закройся. А вот они способны. Им нужно жать, так они знают, что хлеб дороже твоих пятикратных, понимаешь? А что они нас с тобой не боятся, так это тоже хорошо. Одним словом, мы им жатку сегодня дарим.

Разрушая парадные столы и душу завхоза РКИ, ребята подбросили Черненко вверх. Когда он, отряхиваясь и хохоча, встал, наконец, на ноги, к нему подошел Антон и сказал:

— Ну, а Мэри и Коршун как же?

— Что — «как же»?

— Ему отдавать? — кивнул Антон на завхоза.

— А что же, и отдашь.

— Не отдам, — сказал Антон.

— Отдашь, довольно с тебя жатки! — рассердился Черненко.

Но Антон тоже рассердился:

— Забирайте вашу жатку! На черта ваша жатка? Что в нее, Карабанова запрягать будем?

Антон ушел в конюшню.

— Ах, и сукин же сын! — сказал озабоченно Черненко.

Кругом притихли. Черненко оглянулся на завхоза:

— Влезли мы с тобой в историю. Ты им продай как-нибудь там в рассрочку, черт с ними: хорошие ребята, даром что бандиты. Пойдем, найдем этого черта вашего сердитого.

Антон в конюшне лежал на куче сена.

— Ну, Антон, я тебе лошадей продал.

Антон поднял голову:

— А не дорого?

— Как-нибудь заплатите.

— Вот это дело, — сказал Антон, — вы умный человек.

— Я тоже так думаю, — улыбнулся Черненко.

— Умнее вашего завхоза.

21. Вредные деды

Летом по вечерам чудесно в колонии. Просторно раскинулось ласковое живое небо, опушка леса притихла в сумерках, силуэты подсолнухов на краях огородов собрались и отдыхают после жаркого дня, теряется в неясных очертаниях вечера прохладный и глубокий спуск к озеру. У кого-нибудь на крыльце сидят, и слышен невнятный говор, а сколько человек там и что за компания — не разберешь.

Наступает такой час, когда как будто еще светло, но уже трудно различать и узнавать предметы. В этот час в колонии всегда кажется пусто. Спрашиваешь себя: да куда же это подевались хлопцы? Пройдитесь по колонии, и вы увидите их всех. Вот в конюшне человек пять совещаются у висящего на стене хомута, в пекарне целое заседание — через полчаса будет готов хлеб, и все люди, прикосновенные к этому делу, к ужину, к дежурству по колонии, расположились на скамьях в чисто убранной пекарне и тихонько беседуют. Возле колодца разные люди случайно оказались вместе: тот с ведром бежал за водой, тот шел мимо, а третьего остановили потому, что еще утром была в нем нужда: все забыли о воде и вспомнили о чем-то другом, может быть, и неважном… но разве бывает что-нибудь неважное в хороший летний вечер?

У самого края двора, там, где начинается спуск к озеру, на поваленной вербе, давно потерявшей кору, уселась целая стайка, и Митягин рассказывает одну из своих замечательных сказок:

— …Значит, утром и приходят люди в церковь, смотрят — нет ни одного попа. Что такое? Куда попы девались? А сторож и говорит: «То ж, наверное, наших попов черт носил сегодня в болото. У нас же четыре поппа». — «Четыре». — «Ну, так оно и есть: четыре попа за ночь в болото перетащил…»

Ребята слушают тихонько, с горящими глазами, иногда только радостно взвизгивает Тоська: ему не столько нравится черт, сколько глупый сторож, который целую ночь смотрел и не разобрал, своих попов или чужих черт таскал в болото. Представляются все эти одинаковые, безыменные жирные попы, все это хлопотливое, тяжелое предприятие, — подумайте, перетаскать их всех на плечах в болото! — все это глубокое безразличие к их судьбе, такое же вот безразличие, какое бывает при истреблении клопов.

В кустах бывшего сада слышится взрывной смех Оли Вороновой, ей отвечает баритонный поддразнивающий говорок Буруна, снова смех, но уже не одной Оли, а целого девичьего хора, и на поляну вылетает Бурун, придерживая на голове смятую фуражку, а за ним веселая пестрая погоня. На поляне остановился заинтересованный Шелапутин и не знает, что ему делать — смеяться или удирать, ибо у него тоже с девочками старые счеты.

Но тихие, задумчивые, лирические вечера не всегда соответствовали нашему настроению. И кладовые колонии, и селянские погреба, и даже квартиры воспитателей не перестали еще быть аренной дополнительной деятельности, хотя и не столь продуктивной, как в первый год нашей колонии. Пропажа отдельных вещей в колонии вообще сделалась редким явлением. если и появлялся в колонии новый специалист по таким делам, то очень быстро начинал понимать, что ему приходится иметь дело не с заведующим, а с значительной частью коллектива, а коллектив в своих реакциях был чрезвычайно жесток. В начале лета мне с трудом удалось вырвать из рук колонистов одного из новеньких, которого ребята поймали при попытке залезть через окно в комнату Екатерины Григорьевны. Его били с той слепой злобой и безжалостностью, на которую способна только толпа. Когда я очутился в этой толпе, меня с такой же злобой отшвырнули в сторону, и кто-то закричал в горячке:

— Уберите Антона к чертям!

Летом в колонию был прислан комиссией Кузьма Леший. Его кровь наверняка наполовину была цыганской. На смуглом лице лешего были хорошо пригнаны и снабжены прекрасным вращательным аппаратом огромные черные глаза, и этим глазам от природы было дано определенное назначение: смотреть за тем, что плохо лежит и может быть украдено. Все остальные части тела Лешего слепо подчинялись распорядительным приказам цыганских глаз: ноги несли Лешего в ту сторону, в которой находился плохо лежащий предмет, руки послушно протягивались к нему, спина послушно изгибалась возле какой-нибудь естественной защиты, уши напряженно прислушивались к разным шорохам и другим опасным звукам. Какое участие принимала голова Лешего во всех этих операциях — невозможно сказать. В дальнейшем истории колонии голова Лешего была достаточно оценена, но в первое время она для всех колонистов казалась самым ненужным предметом в его организме.