Педагогическая поэма, стр. 13

Картина в общем была тягостная, но все же зачатки коллектива, зародившиеся в течение первой зимы, потихоньку зеленели в нашем обществе, и эти зачатки во что бы то ни стало нужно было спасти, нельзя было новым пополнениям позволить приглушить эти драгоценные зеленя. Главной своей заслугой я считаю, что тогда я заметил это важное обстоятельство и по достоинству его оценил. Защита этих первых ростков потом оказалась таким невероятно трудным, таким бесконечно длинным и тягостным процессом, что, если бы я знал это заранее, я, наверное, испугалсябы и отказался от борьбы. Хорошо было то, что я всегда ощущал себя накануне победы, для этого нужно было быть неисправимым оптимистом.

Каждый день моей тогдашней жизни обязательно вмещал в себя и веру, и радость, и отчаяние.

Вот идет все как будто благополучно. Воспитатели закончили вечером свою работу, прочитали книжку, просто побеседовали, поиграли, пожелали ребятам спокойнойт ночи и разошлись. Хлопцы остались в мирном настроении, приготовились укладываться спать. В моей комнате отбиваются последние удары дневного рабочего пульса, сидит еще Калина Иванович и по обыкновению занимается каким-нибудь обобщением, торчит кто-нибудь из любопытных колонистов, у дверей Братченко с Гудом приготовились к очередной атаке на Калину Ивановича по вопросам фуражных, и вдруг с криком врывается пацан:

— В спальне хлопцы режутся!

Я — бегом из комнаты. В спальне содом и крик. В углу две зверски ощерившиеся группы. Угрожающие жесты и наскоки перемешиваются с головкружительной руганью; кто кого-то «двигает» в ухо, Бурун отнимает у одного из героев финку, а издали ему кричат:

— А ты чего мешаешься? Хочешь получить мою расписку?

На кровати, окруженный толпой сочувствующих, сидит раненый и молча перевязывает куском простыни порезанную руку.

Я никогда не разнимал дерущихся, не старался их перекричать.

За моей спиной Калина Иванович испуганно шепчет:

— Ой, скорийше, скорийше, голубчику, бо вони ж, паразиты, порежут один одного…

Но я стою молча в дверях и наблюдаю. Постепенно ребята замечают мое присутствие и замолкают. Быстро наступающая тишина приводит в себя и самых разьяренных. Прячутся финки и опускаются кулаки, гневные и матерные монологи прерываются на полуслове. Но я продолжаю молчать: внутри меня самого закипают гнев и ненависть ко всему этому дикому миру. Это ненависть бессилия, потому что я очень хорошо знаю: сегодня не последний день.

Наконец в спальне устанавливается жуткая, тяжелая тишина, утихают даже глухие звуки напряженного дыхания.

Тогда вдруг взрываюсь я сам, взрываюсь и в приступе настоящей злобы и в совершенно сознательной уверенности, что так нужно:

— Ножи на стол! Да скорее, черт!..

На стол выкладываются ножи: финки, кухонные, специально взятые для расправы, перочинные и самоделковые, изготовленные в кузнице. Молчание продолжает висеть в спальне. Возле стола стоит и улыбается Задоров, прелестный, милый задоров, который сейчас кажется мне единственным родным, близким человеком. Я еще коротко приказываю:

— Кистени!

— Один у меня, я отнял, — говорит Задоров.

Все стоят, опустив головы.

— Спать!..

Я не ухожу из спальни, пока все не укладываются.

На другой день ребята стараются не вспоминать вчерашнего скандала. Я тоже ничем не напоминаю о нем. Проходит месяц-другой. В течение этого времени отдельные очаги вражды в каких-то тайных углах слабо чадят, и если пытаются разгореться, то быстро притушиваются в самом коллективе. Но вдруг опять разрывается бомба, и опять разьяренные, потерявшие человеческий вид колонистоы гоняются с ножами друг за другом.

В один из вечеров я увидел, что мне необходимо прикрутить гайку, как у нас говорят. После одной из драк я приказываю Чоботу, одному из самых неугомонных рыцарей финки, идти в мою комнату. Он покорно бредет. У себя я ему говорю:

— Тебе придется оставить колонию.

— А куда я пойду?

— Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами. Сегодня ты из-за того, что товарищ не уступил тебе место в столовой, пырнул его ножом. Вот и ищи такое место, где споры разрешаются ножом.

— Когда мне идти?

— Завтра утром.

Он угрюмоу уходит. Утром, за завтраком, все ребята обращаются ко мне с просьбой: пусть Чобот останется, они за него ручаются.

— Чем ручаетесь?

Не понимают.

— Чем ручаетесь? Вот если он все-таки возьмет нож, что вы тогда будете делать?

— Тогда вы его выгоните.

— Значит, вы ничем не ручаетесь? Нет, он пойдет из колонии.

Чобот после завтрака подошел ко мне и сказал:

— Прощйате, Антон Семенович, спасибо за науку…

— До свиданья, не поминай лихом. Если будет трудно6 приходи, но не раньше как через две недели.

Через месяц он пришел, исхудавший и бледный.

— Я вот пришел, как вы сказали.

— Не нашел такого места?

Он улыбнулся.

— Отчего «не нашел»? Есть такие места… Я буду в колонии, я не буду брать ножа в руки.

Колонисты любовно встретили нас в спальне:

— Все-таки простили! Мы ж говорили.

9. «Есть еще лыцари на Украине»

В один из воскресных дней напился Осадчий. Его привели ко мне потому, что он буйствовал в спальне. Осадчий сидел в моей комнате и, не останавливаясь, нес какую-то пьяно-обиженную чепуху. Разнговаривать с ним было бесполезно. Я оставил его у себя и приказал ложиться спать. Он покорно заснул.

Но, войдя в спальню, я услышал запах спирта. Многие из хлопцев явно уклонялись от общения со мной. Я не хотел подымать историю с розыском виновных и только сказал:

— Не только Осадчий пьян. Еще кто-то выпил.

Через несколько дней в колонии снова появились пьяные. Часть из них избегала встречи со мной, другие, напротив, в припадке пьяного раскаяния приходили ко мне, слезливо болтали и признавались в любви.

Они не скрывали, что были в гостях на хуторе.

Вечером в спальне поговорили о вреде пьянства, провинившиеся дали обещание больше не пить, я сделал вид, будто до конца доволен развязкой, и даже не стал никого наказывать. У меня уже был маленький опыт, и я хорошо знал, что в борьбе с пьянством нужно бить не по колонистам — нужно бить кого-то другого. Кстати, и этот другой был недалеко.

Мы были окружены самогонным морем. В самой колонии очень часто бывали пьяные из служащих и крестьян. В это же время я узнал, что Головань посылал ребят за самогоном. Головань и не отказывался:

— Да что ж тут такого?

Калина Иванович, который сам никогда не пил, раскричался на Голованя:

— Ты понимаешь, паразит, что значит советская власть? Ты думаешь, советская власть для того, чтобы ты самогоном наливался?

Головань неловко поворачивался на шатком и скрипучем стуле и оправдывался:

— Да что ж тут такого? Кто не пьет, спросите… У всякого аппарат, и каждый пьет, сколько ему по аппетиту. Пускай советская власть сама не пьет…

— Какая советская власть?

— Да кажная. И в городе пьют, и у хохлов пьют.

— Вы знаете, кто здесь продает самогонку? — спросил я у Софрона.

— Да кто его знает, я сам никогда не покупал. нужно — пошлешь кого-нибудь. А вам на что? Отбирать будете?

— А что же вы думаете? И буду отбирать…

— Хе, сколько уже милиция отбирала, и то ничего не вышло.

На другой же день я в городе добыл мандат на беспощадную борьбу с самогоном на всей территории нашего сельсовета. Вечером мы с Калиной Ивановичем совещались. Калина Иванович был настроен скептически:

— Не берись ты за это грязное дело. Я тебе скажу, тут у них лавочка: председатель свой, понимаешь, Гречаный. А на хуторах, куда ни глянь, все Гречаные да Гречаные. Народ, знаешь, того, на конях не пашут, а все — волики. От ты посчитай: Гончаровка у них вот где! — Калина Иванович показал сжатый кулак. — Держуть, паразиты, и ничего не сделаешь.

— Не понимаю, Калина Иванович. А при чем тут самогонка?

— Ой, и чудак же ты, а еще освиченный человек! Так власть же у них вся в руках. Ты их краще не чипай, а то заедят. Заедят, понимаешь?