Голоса, стр. 18

Боль поутихла, однако вылезти утром из оврага самостоятельно Серый не мог, вновь упал — вверху над оврагом он увидел вдруг человека и узнал его. Старик Федосеич, известный мастер по камню, стоял там и неторопливо мочился сверху вниз. «Серый, — крикнул Федосеич, не прерывая дела. — Ты, что ль?.. Левее бери. Там тропа», — он вскарабкался вверх, а Федосеич ему говорил:

— Ты уж, малый, не прячься более — поймали богохульника. Вчера еще мужики схватили его. Хитер был бес, да не спрятался.

— Поймали? — тупо переспросил Серый. Он был слишком слаб, чтобы расспрашивать или удивляться.

— А конечно!.. Поехали — сейчас и посмотришь.

Федосеич вез битый малахит. Камень громоздился большими зеленоватыми глыбами.

— Садись, — Федосеич отгреб камень, давая на телеге место, и крикнул лошади: — Нно-о! Трогай, клятая.

Телега мягко катилась в пыли. Серый сидел, лишившись последних сил; он вяло глядел по сторонам — там медленно проплывали кустарники и деревья. И совсем вдали медленно ползли горы. Севке казалось, что сто лет он не ездил на телеге, сто лет не слезал он с седла. И земля, и кусты, и деревья были совсем другими, если глядеть с телеги. «Поймали, — рассказывал монотонно Федосеич. — Поймали… Правду, брат, не утаишь. Грянул суд божий».

С телеги слева открывался пустырь — с полынью и с кучами отработанного камня. Толпа была немалая. «Ой, лишенько наше! Ой, горе!» — повизгивали бабы в белых платках, возбужденно прижав руки к груди. Рядами стояли женщины. Рядами стояли мужики. Чтобы увидеть и протиснуться, надо было поработать локтями и протолкаться к одинокому дереву — там, на дереве, кончали Афоню. Сыромятными жилками бедняга был прикручен к стволу старой березы; руки тоже были прикручены. Кнутами били двое — один справа, другой левша. Оба заплечника стояли не рядом, чтобы не тесниться, чтобы метить и чтобы кнут не мешал кнуту. «Не топтал я божьей матушки! Слепые! Глупые!» — кричал казнимый. Один глаз у него был выбит. Щека с этой же стороны превратилась в рвань; ребра и грудь кровавились полосами. Заплечники не били по животу и не били по паху, чтобы Афоня не кончился быстро. Кто-то из толпы крикнул:

— Топтал! Топтал!.. Кто же, как не ты!

И высокий, мстительный, молодой голос какого-то парнишки добавил:

— Узнали. Мы, брат, все узнали.

Афоня исходил криком: «Люди!.. Воровал, грабил, но не топтал я заступницу, люди!» — бабы заголосили. Заплечник, что справа, нечаянно взял кнутом ниже и тут же распорол живот. И тогда тот, что слева, профессионально глянул на правого — пора, что ли? — и тоже ударил ниже. И в перестук они в три минуты доделали дело. Голова Афони свесилась вниз; светлые и наполовину белые волосы закрыли лицо. Подскочил Дуда на вороном коне.

— Это что за самосуд? — заорал он. — Запорю мерзавцев! — Люди стали тесниться. Заплечники тут же нырнули в толпу и исчезли. Возле Афони валялся брошенный кнут. Кто-то крикнул: «А все же поймали!» Дуда наехал на него конем:

— Что-о?.. Расходись!

Толпа уже разбегалась. Дуда криком кричал:

— Расходись! Р-расходись, болотные!

К Севке Серому стали приходить все те, кто еще вчера его ловил… Одним же из первых пришел к Серому родич его Петр. И громадный же был человек родич Петр, и руки сильные, и лучший мукомол в округе. И еще как Серого вылавливали, сторожил же его родич этот Петр на определенном месте Урала, и большая ж была в те времена река Урал, и мальчиками играли там в детстве — и была там потаенная пещера, и думал Петр, что израненный Севка Серый туда непременно придет, и куда ж ему деться. И появись Серый там раненый и стони громко и больно,— и все равно скрутил бы его немедля родич Петр. И помощи никакой звать не стал бы, один бы скрутил, и громадный же был человек, и сильные руки, и в округе же лучший мукомол. Теперь этот родич и лучший мукомол пришел каяться:

— Прости, Северьян, — сказал родич Петр с порога. Он комкал в руках шапку и не знал, дадут ли ему хоть чаю. — Плохо я о тебе думал тогда. Прости.

— Проходи, Петр.

— Прости сначала…

Мать дала чаю и по стопке им дала, и Серый охотно отвечал родичу, что все случившееся не беда и что бог простит. Серый был спокоен и как-то даже необычно спокоен. Он целыми днями ничего не делал. Он целыми днями распивал чаи. Он каждый вечер мылся в бане и попивал водочку. И опять к нему приходили. Опять стояли на пороге знакомые или родные. «Прости, — говорили они. — Плохо о тебе думал. Винюсь», — они приносили подарки, приносили выпить. Недели через две все так же тихо и спокойно Серый стал собираться в горы. Он отыскал себе хорошие рукавицы, потом нож; готовил помаленьку одежду.

— Да куда ж ты, поганец? — выговаривала мать.

Он отмалчивался. Он пил чай. Он мылся в баньке.

А однажды ответил ей со смехом:

— Надо, мамынька, вот и ухожу.

— Афонькиным путем пойдешь!

— А что ж такого, мамынька, Афоня у меня друг был один-единственный. Смерть за меня принял. Может, ждет он.

— Тьфу! Где он тебя ждет?

— Там, мамынька.

Мать связала ему теплую рубашку из чистой шерсти и носки; в горах холодно.

— Спасибо… Это сгодится.

— Какой он тебе друг!.. Собака. Ты и знать не знаешь, что он на тебя наговаривал.

— А он не наговаривал. Он правду сказал.

— Тс-с, сынок. Тс-с-с…

Тарас Михайлович тоже приехал на час в гости, сидел, стопку выпил, привел коня в подарок. «Спасибо за коня, спасибо вам, Тарас Михайлович…» — и было непонятно и даже как-то неожиданно, когда на другой же день Серый отбыл в горы. Мать провожала его далеко, до крутого подъема — шла рядом, держалась рукой за стремя. Людям отъезд Севки Серого не понравился. Еще больше им не понравилось, когда через несколько дней он ограбил мещанина на дороге, отнял коня себе в запас и ружье. И скоро люди стали поговаривать, что это неспроста и что Серый, видно, тоже топтал в тот раз икону, «хотя бы немного, а все же топтал»… С этих слов начинаются, как правило, все рассказы о Северьяне Сером, знаменитом уральском разбойнике; топтание иконы засчитывалось ему как первый по порядку грех, а вся история, рассказанная выше, так обычно и называлась — первый грех Серого.

11

Есть такая картинка в книге греческой мифологии — борьба богов и титанов: они там бросаются огромными скалами, душат друг друга и всячески сводят сами себя на нет. Есть свой гигантизм и у голосов. Почему бы голосу и не поселиться в твоем нутре, как поселяются там паразиты, почему бы и не высасывать, не вычерпывать тебя до немоты, если ты сам вроде бы этого хочешь. Исход же неясен. Голоса подчас проникают в человека до той глубины, когда вопрос, кто сильнее — человек или голос? — становится вопросом первостепенным или даже больше, чем первостепенным; вопрос силы здесь почти всегда вопрос равновесия. Одержимый идеей или фанатик, или даже маньяк, или просто пенсионер, круглый год смирно и тихо играющий в домино, однако каждую весну добровольно отправляющийся в клинику, так как вновь, едва зазеленеет трава, он считает себя маршалом Коневым, — все это можно увидеть (при желании) огромным полем борьбы, развернувшейся меж людьми и голосами. Иногда психика сламывается, иногда она сплавляется с голосом воедино; исход неясен. Иногда появляются провидцы, подверженные болезням, иногда больные, подверженные прозрениям; возникают пророки и, деловое их дополнение, герои («Вы уверены, что слышали голоса, Жанна?» — «Да, монсеньор». — «Их было несколько?» — «Это был один голос, монсеньор»), — и можно легко представить, что пропусков и пробелов тут нет и что по всей ширине фронта, где сражаются (сопрягаются) люди с голосами, на каждом погонном сантиметре топорщатся судьбы, судьбы, судьбы, и, если они не отмечены летописцем, это еще не значит, что их не было, напротив, — это-то и значит, что они были. За вычетом гигантизма остается еще кое-что. И, может быть, главное сосредоточено как раз вне страницы с той картинкой, где боги душат титанов, а те хватаются за каменные глыбы.