Андеграунд, или Герой нашего времени, стр. 52

Первопричиной обиды зачастую становилась их глухота. Старик Неялов, деликатный алкоголик с высокого этажа, пришел ко мне с четвертинкой. («Могу ли я поговорить с интеллигентным человеком?..» — известный зачин.) Был уже под хмельком и говорил о людской жестокости. Выговаривался. Но и при обиде одинокий Неялов умел остаться честным стариком: жалоба была обща, он так и не назвал обидчиков, возможно, родных детей, не захотевших помочь заплатить приватизационный взнос за его чистую квартирку (но это уж я домышляю!)

Когда я спросил:

— Ну и как дальше?.. Сумеете выжить? — ему послышалось, я спрашиваю, сумеет ли он сегодня выпить.

В ответ, как все глухари, он сузил глаза. И несколько небрежно махнул рукой в сторону коридора — мол, порядок, мол, дома у него еще четвертинка, родненькая, зябнет в холодильнике. Кондицию он доберет. Не такой он человек, чтобы не оставить себе норму... В сузившихся глазах стояла, не уходила обида.

В конце разговора он вдруг поинтересовался, знаю ли я, как дохнут тараканы, когда их морят. Как не знать. Конечно, знаю. Одурманенный химией таракан бродит там и тут, наконец сдыхает — почему-то как раз посредине комнаты, под нашими ногами...

Старик не отрывал взгляда от моих губ (считывал с них).

На этот раз он все расслышал и понял и мне возразил — вы не правы, то есть не правы про последний их час. Нет-нет, заторопился глуховатый старик Неялов, я не говорю, что тараканов не надо морить. Морить надо. Но только измените свою точку зрения на их последнее ползание и гибель посреди пола: это вовсе не одурманенность. Они больше уже не хотят прятаться, последний час: это они прощаются. Это они прощаются с землей и с жизнью.

Поздним вечером, проверив квартиры, я проходил мимо его двери и насторожился. Стариковские кв метры пахли ожившей пылью, что на подоконниках, на столе, на зеркале и на старинном комоде — пылью, с которой старик Неялов бился день за днем с тряпицей в руках. Через двери тянуло южным, как бы астраханским полынным настоем. Старику-алкоголику под восемьдесят; скоро умрет? — отметил я машинально.

Зато молодые волки (экзистенциально) щелкали зубами куда ни глянь. Мое «я» нет-нет и ощущало ревность. Я приглядывался к их силе, пружинящей походке и почему-то особенно к тому, как энергично они, молодые, едят на ходу — жуют, играя скулами. Ешь, пока рот свеж. Жили свою жизнь, а задевали мою. Их опьяняла сама возможность покупать-продавать, да и просто толкаться по улицам у бесчисленных прилавков. Они сторожили дачи, особняки, банки — они могли стрелять, убивать за пустяк и сами столь же легко расставаться с жизнью за вздорную плату. Я мог только приглядывать за кв метрами.

Как и ожидалось, меня попросили вон из беленых стен. Там, в квартирке, поселился нанятый мужчина лет тридцати-сорока — то есть явно помоложе меня, покряжистей, да и покруче челюстью. Утром я шел обходом и встречал его в коридоре, мордатого и крепкого, возвращавшегося с ночного сторожения дачи господина Дулова. Профи. Он не здоровался, даже не кивал. Через месяц его там ночью и застрелили.

Меня (вероятно, как его предшественника в беленых стенах) и плюс вахтера Трофимыча — нас двоих вызвали в милицию для опознания. Откинули простынь и показали знакомое лицо в запеках крови. Выстрел в висок (сказали, контрольный) разворотил его красивую крепкую голову. Губы остались. И челюсть знакомо торчала.

Высоколобый Анатолий и тут не хотел упустить — к выносу тела подоспев, он показал бумагу с печатью. Там документально оговаривалось, что в случае смерти сторожа (бывает же, человек умирает) беленая квартирка 706-а вновь отходит к высоколобому Толе: он может в ней заново поселить очередного бомжа, готового ночами ходить вокруг дачи Дулова.

Однако общага в эти первые приватизационные дни боялась упустить хоть самый плохонький кв метр. Соседствовавший с беленой квартиркой Сухинин успел в один день сломать стенку, присоединил сомнительные кв метры к своим и скоренько их оформил. У Сухинина двое детей. Судиться с ним трудно, сложно — общага бы безусловно встала за «своего». Так что высоколобый Толя, взяв с Сухинина отступного (всю летнюю зарплату, так говорили), оставил квартирку ему — живи и плодись дальше, хер с тобой!.. Упомянутый и точно был с ним — уже на будущий год у Сухинина, вернее, у его жены, появился третий ребенок, дочка.

Когда я шел мимо, оттуда (из-за двери) тянуло запахом новой мебели и — уже совсем слабо — стенной побелкой, пылью моего недолгого там пребывания.

Я встретил вас

... и все былое.

Древко транспаранта, кренясь, ударило рядом мужика по спине, по кожану, и с отскоком меня — уже небольно. Притиснутых друг к другу людей стало заносить влево к воротам магазина «Российские вина» (в те дни пустовавшего). Толпа гудела. Оттого что ворота, с высокой красивой решеткой, оказались полуоткрыты, нас вталкивало, впихивало, вдавливало в проходной двор. Мы начали кричать. (Жертвы, всем известно, как раз возле таких чугунных решеток. Из нас могли выдавить не только наш демократический дух.) Милиционеры лишь теперь сообразили, что людей вдавило вовнутрь, в то самое время как огромная демонстрация продолжала продвигаться все дальше, минуя Манеж и к подъему на Красную площадь.

Закрыв с трудом первую створку ворот, а затем кое-как и вторую, милиционеры обезопасили нас, но и, конечно, отрезали. Человек до ста, и я с ними.

— Ничего страшного: пройдете дворами! — кричали милиционеры. — Идите домой!..

Милиция материла нас — мы их. Едва опасность чугунных ворот миновала, изоляция стала обидна: какого черта мы тут, а не там?! Гражданин с красивым российским флагом возмущался: он пришел на демонстрацию демократов, а не на встречу (в проходном дворе) с работниками милиции. «Откройте!» — требовал он. И нервно подергивал флагом.

— Да как теперь их откроешь?

— Обязаны открыть!

— Вот ты сам и открой! — огрызнулся молодой милиционер.

Ворота с решеткой (неважно, открытые или нет) уже намертво придавило проходящей толпой. Ни шанса. Мы поостыли. Видеть в прикрытых воротах происк милиции, не допускавшей часть людской массы на демонстрацию, было глупо. (Хотя поутру такие случаи отмечались.)

Гражданин с флагом возмущался, но уже вяло.

И тут я ее увидел: крупная стареющая женщина. На голове — перемежающиеся кольца черных и контрастно седых прядей.

Леся Дмитриевна Воинова. Не узнал бы ее, не сведи нас здесь лицом к лицу. (Она тем более меня забыла.) Я назвал ее по имени-отчеству.

— Добрый день.

Она вгляделась.

— Простите... Никак вас не вспомню.

После стольких-то лет это было не удивительно. Мы (напомнил я) работали когда-то вместе. Вы, скорее всего, меня не знали, но зато я вас знал. Да и кто же в стенах института (я назвал тот НИИ) — кто же там не знал Лесю Дмитриевну Воинову! — я произнес с некоторой торжественностью, мол, запоминаются же нам на жизненном пути яркие люди.

Ей понравилось, как я сказал. Было ясно, что она и точно ничего не помнит. Вот и хорошо.

Оказавшиеся за чугунной решеткой, мы смотрели теперь из подворотни на продолжающийся мощный ход толпы: видели, как валит и валит по ту сторону высоких ворот (всех не отрежете!) демократический наш люд.

— Много сегодня народу.

— Очень!.. — Леся Дмитриевна уже явно оживилась, улыбалась: лицо постаревшей гордячки.

Ей было приятно (как я сообразил после) не только оттого, что кто-то вспомнил ее былые дни (и, стало быть, ее былую красоту), но еще и оттого, что ее узнали прямо на улице.

А я в эти минуты вдруг приметил возле самой решетки молодого милиционера — он был весь поглощен одним из интереснейших, надо полагать, дел в своей жизни. От него нельзя было глаз оторвать.

— Но мы с вами, — говорила Леся Дмитриевна, — сегодня уже ничего не продемонстрируем.

— Похоже, что так!

Молодой милиционер, стоявший у ворот, занимался (сам для себя, бесцельно) вот чем: он тыкал дубинкой меж прутьями решетки. Нет, не в воздух. Он бил тычками в проходящих людей толпы. Людей (оживленных, энергично кричащих, с транспарантами в руках) проносило, протаскивало мимо нас, мимо решетки, а он их как бы метил. Мент лет тридцати. Чуть моложе. Наносил удар меж прутьев. А люди толпы на бегу время от времени подставляли ему свои спины. (Выражение его лица я еще не увидел.) Удар был тычковым движением снизу. Одному. Другому. Третьему... Мент стоял затененный столбом. (Но дубинка-то его мелькала!) Я, занятый Лесей Дмитриевной, только вбирал эти беззвучно-тупые тычки в себя, перемалчивал, а внутри каменело.