Андеграунд, или Герой нашего времени, стр. 113

Когда я уходил, дочка пошла проводить. Мы шли сначала их долгим и темным коридором, задевали друг друга бедрами. Потом бедра пристали одно к одному, а потом мы шли в обнимку.

Коридор стал светлее, перешли на пятый этаж, но час поздний: никого. Руки мы разняли, поприличнее, но бедрами касались, шли забавно, словно сросшиеся куском общей плоти, нога к ноге. Она посмеивалась. Я нет-нет и думал о ее груди. Мы перешли уже на южную сторону. Близко.

Рано или поздно, как-то же возникает этот длящийся разговор, тихие минуты, а с ними и скромное откровение, мол, хорошо посидели, пообщались. Мужчина несет бутылку (или хоть полбутылки), женщина несет саму себя, а что еще?..

— Никто не придет? — спросила она, раздеваясь.

— Нет.

— Не ждешь? — засмеялась.

В постели велела погасить свет — зачем мне видеть? Eе видеть необязательно, ее, мол, и на ощупь ни с кем не спутаешь. Такое тело запомнишь. Она сказала правду. Cкоро она прихватила еще не вполне взыгравший орган и утопила в огромных грудях. Там было как в море, но и берега были как берега, тверды. «Сюда. Сюда. Давай его сюда, — шептала. — Тут ему хорошо. Я знаю, мужикам нра-ааа-аавится...»

Она тоже выкурила сигарету. Я курил раза три. У нее, слово за слово, раз уж сблизились, нашлась ко мне просьба. Она уверена: ее мать и отец будут сюда еще не раз возвращаться. Будут метаться туда-обратно, не приживутся они в Перми так сразу. Месяца через два вернутся. Факт, что вернутся! Старики плохо приживаются. «Последи за ними здесь, а? — попросила. — Ничего особенного, раз-другой загляни, поздоровайся. Зайди чаю попить, ты ж хвалил мамино печенье», — и легко всхлипнула.

Тут же, смахнув слезу, засмеялась:

— А я тебя примечала. В коридоре вдруг попадался. И на улице возле булочной видала!

Tакие, как она, стеснительны, сами не придут, ждут случая, зато общажные монстры (попрямее в мыслях) идут хоть днем, хоть ночью. Они тянутся, не важно к кому. И ведь тоже люди как люди. Постоять, покурить вместе на спуске лестницы. Пожаловаться, порассуждать. Попросить. Им много не надо. Им надо немного.

В темноте она говорила:

— Бегу на работу — вижу, ты по коридору топаешь. Замеча-ала!

И верно: особенно прошлой осенью, когда я шел коридором, мимо проходила (странным торопящимся прискоком, словно бы пробегала), покачивая сумкой, грудастая женщина в вязаном сером платье. Спешила на работу. Опаздывала...

— А раз вижу: все бегут к троллейбусу, торопятся. А ты сидишь на скамейке. Смотришь куда-то в сторону булочной — и куришь, ку-ууришь!

Я засмеялся: увидел со стороны скамейку и себя, свою спину, согнутые плечи.

Фамилия их Каштановы; и недели не прошло после их отъезда, как заявился шустрый человечек — как бы родственник, хотел неделю пожить. Я его выставил, что за проблема. Но он стоял у дверей и не уходил. Робко нагловатый. Курил, тряс пепел куда ни попадя.

Я взял его за плечо: вернутся хозяева, им расскажете про родство и что вы тоже Каштанов.

И добавил:

— Я вас провожу.

То есть чтобы он вдруг не забыл дорогу к выходу. Шли коридором, он морщился:

— Вонь какая!

— Никакая не вонь. Запахи, — пояснил я, оставаясь до конца дружелюбным.

Снаружи, у входа в общагу, пятнистых афганцев вновь сменил негрозный старичок вахтер. Кашлюн, разумеется. Пятнистые, то бишь афганцы, ушли на более денежные заработки. Этот старичок — по сути консьерж, но общага так многоквартирна и огромна, что ему не упомнить всех нас в лицо, лишь по случаю. Именно по причине всеобщей на входе, массовой обезлички он и не консьерж. Вахтер. (Язык называет, язык точен, бьет в десятку.) В свое время инженер Гурьев, сомневаясь, спрашивал меня: а что если Бог тоже не консьерж, а вахтер, и попросту не в силах нас запомнить в лицо каждого?

«Родственника» Каштановых (наверняка сунул на входе денежку) я довел до самых дверей.

— Больше ханыгу не пускай, — выговариваю я старичку.

— Ах, он сука! как же он прошел, как же я не заметил?!. И сразу к Каштановым! Ну, скажи, скажи на милость — ну, как они проходят?! — стенает старичок вахтер, трясет головой, машет руками, хотя и он, и я отлично знаем — как.

В коридоре шум. Несут шкаф. Ага! — кто-то отсюда переезжает. Уезжает совсем?.. Но этого же не может быть. Сколько знаю, на бедноватом этом этаже у людей нет ни воли, ни ума, ни талантов, ни даже цепкой житейской хитрости, чтобы когда-нибудь вырваться из убогих общажных клетушек. Не дано.

Эти тщеславные, хвастливые люди были бедны всегда. Им начхать на перемены. Они пройдут целым поколением, не оставив миру после себя ничего — но ведь и не взяв у него ничего, кроме унаследованного тщеславия и убогого угла. Кроме своей бедности. Их бедность, по счастью, незла — она душевна и даже греет (меня, к примеру). Мне с ними неинтересно, но... тепло. Женщина всегда знает, что тебя (мужика) надо покормить. Ценное качество. Спроси ее почему, зачем — она не знает. Просто так надо. Пришел в дом, еще не поздоровался, тебя уже кормят. Уходишь — тоже кормят. Или чай. Обязательно. При этом она жалуется: дочке шестнадцать, а уже подгуляла — в семье теперь что ни вечер меж собой грыземся, потому что, представь, ребенок?.. или первый аборт?.. Муж скрипит зубами, аж матерится. Да и сама тоже, как оглашенная, вдруг в истерику, в крик!.. И как же охотно они (он, она) о себе рассказывают, как хотят, чтобы ты их понял. Они пьют с тобой ради этого, спят ради этого. Быть понятым — опьянение особого рода. Необходимость, но еще и почти наркотическая зависимость. То есть должен же быть на сонных этажах кто-то, кто станет их слушать.

Общажники, конечно, переезду помогают — четыре человека на ремнях несут здоровенный неподъемный шкаф. Они пританцовывают со своей ношей как грузчики. Кричат как грузчики. «Твою мать! угол — не видишь!..» — Следом еще трое — с выкатившимися от натуги глазами, попердывая — несут старый разбитый рояль. Топают, как слоны. Ага! Значит, Тютюнниковы — их рояль, их девочка в белом платьице идет за роялем следом. (Вот ведь пытается Тютюн учить дочку! Может, выучит.) Думаю о всей той мебели, которую я помогал выносить, когда люди меняли общагу на настоящее жилье. Думаю и об опустевшей комнате Тютюнниковых. Чья она теперь? Кому?.. Кто-то расширится. Кто-то улучшится. Я думаю о всех тех комнатах и квартирах, в которые не улучшился я. О всех тех пустых паркетных полах, на которые я так и не поставил раскладушку, мне не надо.

— Эй! Забыли! Забыли! — закричал я, сбегая через три ступеньки по лестнице и держа в руках (сторож!) дрянной маленький столик, показавшийся ценным, потому что даже битый, дрянной, он хранил тепло, которого у меня нет.

Торопился, пока грузовая машина не уехала:

— Забыли!

А они смеялись. Они мне кричали, высовываясь из кабины грузовика (муж) и из такси (жена и дочка):

— Да не забыли — оставили!..

Двойник

За десятилетия отказов их папки, что под мышкой, обшарпались краями, а тесемки на папках сникли, пожухли и стали цвета земли (все там будем). Вид жалкий. Однако старики роились возле дверей, настырные, как слепни. Бойцы до упора. Постарели, но пришли. Едва к ним войдя, я сглотнул эту давнюю липкую горечь нашего тщеславия.

Особенно же клятые папки с тесемками выдавали пишущих уже с улицы; грех не скрыть. Стареющие графоманы. Лысые. Беззубые. Больные. Вот они все. Когда-то это была (как выразился господин Ловянников) армия литераторов, и значит, сейчас я воочию видел то, что осталось после похода: инвалидов, калек, оборванцев, жалкий сброд, остатки великого ополчения.

Надпись крупно: НОВОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО и помельче: Не звонить, в дверь не стучать. Редакционный совет. Звонить и стучать у старых солдат смелости уже не было. Но ждать-то они могли. Что-что, а это они умели. Возможно, единственное, чему научились в жизни: ждать и жаться к теплу. На улице сегодня продувало, ветрено, но рядом с издательством, бок о бок, прилепилось складское помещение (с штабелями облицовочной плитки) — пишущие старики (плохо одеты) тотчас набились туда.