Андеграунд, или Герой нашего времени, стр. 107

Но открыть он не может, руки дрожат. Я беру консервный нож, но тоже промах. Резкое движение — и я сдираю себе на руке кожу, кровь.

— Ну вот! На что мы годимся! Два старых мудака не в силах открыть банку селедки! — Михаил спрашивает, кто у меня тут соседи (то есть у Конобеевых, у которых я сторожу).

— Да погоди. Справимся, — говорю я, отсасывая кровь с руки.

В коридоре я стучу в дверь (через одну от Конобеевых) — там живет молоденькая девушка. Соседка. Вся тоненькая, свеженькая. Она уже в дверях улыбается. (Полагает, мы ее приметили и по-стариковски кокетничаем.)

— Нет ли у вас немного хлеба. Черного? — спрашиваю виноватясь.

Она приносит нам полбуханки. Уходит. И вся сияет тем, что она, такая молодая, была нужна и несомненно интересна сразу двум соседям. (Мужчинам!)

А мы наскоро едим — первая еда в середине дня. Прямо из банки выуживаем селедку, бросаем ее на ломти хлеба и жуем. Мои усы еще неделю будут отдавать пахучей памятью о походе на Малевича.

Под знаком Марса

Молодой Ловянников и я, мы ведь и спорить не спорили, а именно что болтали за чаем. Разговор наш был (бывал) не то чтобы легкомыслен, но всегда легок, необязателен, как случайная импровизация двух редко видящихся приятелей — от чая к чаю, как время от времени.

Ловянников и назвал, чтобы проще, мое поколение поколением литературным, а свое (лет на двадцать пять моложе) — поколением политиков и бизнесменов.

— Поколением деляг? — поддразнивал я.

— Это оттенки! — смеялся он.

Я еще пытался серьезничать: мол, что за Россия без литературы! Вы, мол, молодые, пока что без судьбы и потому не можете знать масштаба проблемы: вы даже на чуть не представляете себе (а я, мол, уже представляю), что значит остаться без Слова, жить без Слова. И так далее...

А Ловянников подхватил! Не я, а он, улыбающийся Ловянников, скорыми словами набросал картинку: представил целое поколение, шагающее по московским улицам с повестями под мышкой. Каждого из идущих он вооружил папкой, в папке повесть, а сама папка завязана тесемочками. (А тесемочки, он улыбнулся, бело-кальсонного цвета. Он якобы слышал от родителей.) Три юнца, у каждого под мышкой повести или новеллы, идут улицей, говорят о Достоевском и Джойсе, о страстях по «Новому миру» — взволнованные и слегка сумасшедшие, они спорят, слепо наталкиваясь на встречных прохожих. И один из них (косноязычие волнения, ему не хватает слов) непременно размахивает руками! Шли они каждой улицей и каждой кривенькой улочкой, а значит, их тысячи, десятки тысяч шли на улицах Москвы, Питера, Нижнего Новгорода, Ростова, Челябинска... каково?!. Солдаты литературы, армия, — увлеченно говорил (рисовал) господин Ловянников. А я не возразил.

Я даже и поддался на его несколько навязчивое обобщение. Из светлой прорехи 60-х и отчасти 70-х, памятных мне (и моему поколению), восстал образ этой кривенькой московской улицы, и на ней, на повороте — два или три молодых человека в свитерах. (Массовой джинсы еще не было.) Да, да, в свитерках! — в простеньких свитерках, трое, с рассказами и повестями, с папками под мышкой. (Насчет белых тесемок, белые ли? — не помню.) Как и теперь, в 90-е, по этим же российским улицам и улочкам идет поколение бизнесменов... Ловянников настаивал: именно бизнесмены, к чертям грубомордых политиков и сладкомордых тележурналистов — пена! (Мыльная, мол, пена первой, то есть самой начальной и грязной стирки.) Идут в костюмах, при галстуке, с попискивающими в карманах радиотелефонами, и ведь тоже о своем сокровенном — о бизнесе, о черном нале (наличности), о биржевом курсе и сдавивших горло налогах. У троицы тоже вполне пророческий вид и легкая поступь. А один из молодых бизнесменов (волнение, не хватает слов) размахивает руками. На улицах и улочках Москвы, Питера, Нижнего Новгорода, Ростова, Челябинска...

Так свысока, с птичьего полета (улицы и улочки под нами) обговаривалась жизнь поколений в день отъезда господина Ловянникова — можно сказать, в час его скорого отъезда. В тот самый час, когда Ловянников оставлял мне на месяц-полтора свою квартиру, сторожить и жить. Ловянников бывал заметно возбужден отъездом. Пес Марс, тоже в предотъездном волнении, сидел на полу и нам внимал.

Что называется, доверие напоследок, за чаем. А чай Ловянников заваривал прекрасно — к Ловянникову приходила молодая красивая женщина, тоже в этот час сидела с нами. Если втроем, Ловянников и она пили кофе из маленьких чашек, а я предпочитал все тот же чай. (Заваривали специально для меня.)

— ... Деньги?.. Зачем вам деньги, Петрович! Вы с ума сошли! — мило рассуждал Ловянников, звавшийся в общаге поначалу всего лишь бухгалтером-экономистом.

— Да хоть бы немного! — смеялся я.

— Не-за-чем!

И вновь Алексей Ловянников зримо набрасывал картинку: как, будучи с деньгами, я в одночасье стану схож с этими убогими, суетными общажниками. Как куплю жилье с пахучими кв метрами. Как приважу к себе и к этому скромному жилью приходящую женщину (не решаясь жениться, осторожный). И как очень-очень скоро (вот универсальная метка!) куплю себе в угол хороший телевизор и тут же навсегда, навеки одурманюсь отравой политических новостей. «...В вашем возрасте обрести политизированное мышление — это погибель. Это рак души. Зачем вам, Петрович?! Взгляните-ка попристальней да построже на своих сверстников!» — и Ловянников наброском предлагал еще один легкий в слове рисунок: старика со старухой, уставившихся в экран, присосавшихся к телеящику настолько, что у них нет и уже не найдется часа вставить себе приличные зубы.

— ... И это жизнь? Это личность? Это ли не деградация?.. А ведь сейчас вы, Петрович, — герой времени. Да, да, не морщьтесь, герой времени. (Время слегка ушло, но что из того? — вы его герой!) Вы литератор, пусть даже теперь не пишете! Ваша папка с повестями еще под мышкой. Белые тесемочки все еще развевает арбатский ветерок...

Ловянников поднял чашечку с кофе (с каплей добавленного там коньяку):

— ... Крепкие руки. Ясная голова. И вас все еще любят, я заметил, женщины! Выбранная, своя жизнь — чего же еще? — Он умел подхвалить. (Не перебирая в восторге и ровным голосом.) — Могу себе представить, сколько занудных мужиков в вашем возрасте вам, Петрович, завидует...

Его рука с чашечкой кофе взлетела еще выше:

— За вас, Петрович, вы — само Время. И не нужны вам, поверьте, ни деньги, ни белые машины!

Красивая женщина вскрикнула от удовольствия и тоже — чашечку с кофе кверху! Я подлил себе чаю. Возбудившийся от речи хозяина Марс рванулся в мою сторону со своей давней собачьей любовью, лапы мне на плечи и лизнул до гланд.

Особенно кисти рук будут крепки, если ты двадцать с лишним лет печатал на машинке, еще и переносил, перевозил ее в поисках теплого жилого угла туда-сюда по всему городу (по всей непредсказуемой спальной Москве). Двадцать лет не менялся поисковый образ жизни, а вот машинки нет-нет и менялись. Помню «Ундервуд», весь из металла. Я носил его в большом рюкзаке, предварительно свинтив могучие квадратные ножки, чтобы при бодром шаге они не продавили спину. Раз в метро я дал рюкзак (с «Ундервудом» 1904 года) подержать на миг приятелю, он тут же в тесноте метровагона его уронил; по счастью, никому не на ногу. Приятель смутился, засовестился. А я поднял «Ундервуд» и носил его еще десять лет. Я мог бы написать благодарственный рассказец, Как литература сделала меня сильным и здоровым. И я мог бы вспомнить добрым словом ее (машинку из металла) в тот день, когда меня связали.

Если уточнять — середина дня, то есть общажники на работе, дети в школе, в коридорах тишь. В дверь позвонили, я и открыл, не спросив кто, — обычный день, будни, почему я должен спрашивать?.. Они ворвались, скрутили мне руки за спиной и кляп в рот (мое же полотенце). Их трое. Один покосился на большую морду Марса на стене: не зарычит ли? Затолкав меня в ванную, заперли снаружи на декоративную задвижку. Переговаривались довольно громко: «Начинай». — «Времени мно-оо-ого!» — «Глянь-ка: вот и книги!..» — Еще не придя в себя, я помалу высвобождался. Связанному человеку первое и самое трудное — освободиться от ступора, а освободиться от пут получается уже само собой, если кисти сильны. Я терся запястьями, крутил так и этак внатяг, и как только пальцы сплетались, натуживал их. Усилие за усилием, и вот в пальцы запал кончик веревки. Минута... и я уже сидел в некотором раздумье, водя освободившимися руками по краю ловянниковской стиральной машины, что в углу. Пальцы слегка онемели.