Белый Доминиканец, стр. 9

Я стараюсь проскользнуть мимо него как можно быстрее, но тут я слышу, как он, громко и неестественно откашливаясь, как бы начинает декламировать какую-то роль: «Гм-м, гм-м, гм-…». Ледяной ужас охватывает меня, и я пускаюсь бежать. Я не могу поступить иначе. Вопреки мне самому, мой внутренний голос говорит: «Не делай этого. Ты сам себя выдал!». Я потушил фонари на рассвете и вновь уселся на террасе, хотя теперь я знаю: пройдут часы, прежде чем появится Офелия и откроет окно. Но я боюсь, что просплю, если пойду и опять лягу спать, вместо того, чтобы ждать.

Я положил для нее на карниз три розы и при этом так волновался, что быстро спрятался в узкий проход.

Сейчас я представляю себе, как будто я лежу раненый внизу, меня вносят в дом, Офелия узнает об этом, понимает в чем дело, подходит к моему ложу и целует меня с умилением и любовью.

Затем мне снова делается стыдно, и я внутренне краснею оттого, что я так глуп. Но мысль о том, что Офелия страдает из-за моей раны, мне сладостна.

Я гоню от себя прочь другую картину: Офелии девятнадцать лет, но она уже молодая дама, а мне — только семнадцать. Хотя я немного выше ее, она могла бы поцеловать меня только как ребенка, который поранился. А я хочу быть взрослым мужчиной, но таковому не пристало беспомощно лежать в постели и ждать от нее заботы. Это мальчишество и изнеженность!

Тогда я представляю себе иную картину — ночь, город спит, вдруг я вижу из окна огненное зарево. Кто-то вдруг кричит на улице: «Соседний дом в огне!». Спасение невозможно, потому что обвалившиеся горящие балки преградили Пекарский ряд.

Напротив в комнатах уже загорелись гардины. Но я выпрыгиваю из окна нашего дома и спасаю свою возлюбленную, которая без сознания, в полуудушье от дыма и огня, как мертвая, лежит на полу в ночном платье.

Сердце мое выпрыгивает из груди от радости и восторга. Я чувствую ее обнаженные руки на моей шее, когда я несу ее, бессильную, на руках, и холод ее неподвижных губ, когда я ее целую. Так живо я себе это все представляю!

Снова и снова эта картина оживает в моей крови, как если бы весь сюжет со всеми его сладкими, обворожительными подробностями замкнулся в бесконечном повторении, от которого я никак не могу освободиться. Я радуюсь, зная, что образы проникли в меня так глубоко, что сегодня ночью я увижу это во сне как наяву, живым и реальным. Но как еще долго ждать!

Я высовываюсь в окно и смотрю на небо: видимо, утро никогда не наступит. А еще целый долгий день отделяет меня от ночи! Я боюсь, что новое утро придет раньше, чем ночь, и помешает тому, на что я надеюсь. Розы могут упасть, когда Офелия откроет окно, и она их не увидит. Или она их увидит, возьмет — а что дальше? Хватит ли у меня мужества сразу не спрятаться? Я холодею при мысли, что, конечно же, у меня его не хватит. Но я уповаю на то, что она догадается, от кого эти розы.

Она должна догадаться! Невозможно, чтобы горячие, полные страстного желания мысли любви, которые исходят из моего сердца, не достигли бы ее, как бы холодна и безразлична она ни была.

Я закрываю глаза и представляю так живо, как только могу, что я стою над ее кроватью, склоняюсь над спящей и целую ее со страстным желанием ей присниться.

Я так ярко все себе вообразил, что некоторое время не могу понять, сплю ли я или со мной происходит нечто иное. Я рассеянно уставился на три белые розы на карнизе, пока они не расплылись в туманном свете серого утра. Я гляжу на них, но меня мучает мысль, что я их украл на кладбище.

Почему я не украл красные? Они принадлежат жизни. Я не могу себе представить, что мертвец, проснувшись и заметив, что красные розы с его могилы исчезли, потребует их назад.

Наконец взошло солнце. Пространство между двумя домами наполняется светом его лучей. Я парю над землей в облаках и более не вижу узкого прохода; он поглощен туманом, который утренний ветер принес с реки.

Светлый образ движется в комнате напротив. Я трусливо затаил дыхание. Крепко цепляюсь руками за перила, чтобы не убежать…

Офелия!

Я долго не верю своим глазам. Ужасное чувство невыразимой нелепости душит меня. Сияние страны снов исчезает. Я чувствую, что оно никогда больше не вернется, и что сейчас я должен провалиться сквозь землю, что должно случиться нечто ужасное, чтобы предотвратить то чудовищное унижение, которому я сейчас подвергнусь, представ в столь смехотворном виде.

Я делаю последнюю попытку спасти себя от себя самого, судорожно тру рукав, как будто там какое-то пятно.

Затем наши глаза встречаются.

Щеки Офелии горят, я вижу как дрожат ее белые руки, сжимающие розы. Мы оба хотим что-то сказать друг другу и не можем; каждый понимает, что он не может совладать с собой.

Еще один взгляд — и Офелия снова исчезает. Совсем как ребенок, я сижу на корточках на ступенях лестницы и знаю только одно: во мне сейчас живет, вытеснив мое я, одна только пылающая до неба радость, радость, которая есть литургия полного самозабвения.

Разве так бывает в действительности?

Офелия — юная, но уже взрослая дама! А я?

Но нет! Она так же юна, как и я. Я снова представляю себе ее глаза, еще яснее, чем тогда, в реальности солнечного света. И я читаю в них: она такой же ребенок, как и я. Так, как она, смотрят только дети! Мы оба дети; она не чувствует того, что я всего лишь глупый подросток!

Я знаю — так говорит мне сердце, которое ради нее готово разорваться на тысячи кусочков — что мы сегодня еще встретимся и что это произойдет само собой. И еще я знаю, что это случится после захода солнца в маленьком саду у реки перед нашим домом, и нам не нужно друг другу об этом ничего говорить.

V. Полночный разговор

Подобно тому, как этот Богом забытый маленький городок, окруженный водами реки, тихим островом живет в моем сердце, так и среди бурных потоков страстей моей юности, обращенных только к ней, к Офелии, выдается островок тихого воспоминания — один разговор, который я подслушал однажды ночью.

Часами напролет, как обычно, мечтая о своей возлюбленной, однажды я услышал, что барон открывает дверь своего кабинета какому-то посетителю; по голосу я узнал капеллана.

Он приходил иногда довольно поздно: они с бароном были старыми друзьями. До глубокой полночи за стаканом вина вели они беседы о разных философских предметах, обсуждали мое воспитание, иными словами, занимались вещами, которые в то время меня совсем не интересовали.

Барон не разрешал мне посещать школу.

«Наши школы, как колдовские кухни, в которых рассудок развивают до тех пор, пока сердце не умирает от жажды. Если цель успешно достигнута, человек получает аттестат зрелости», — говорил он обыкновенно.

Поэтому барон всегда давал мне читать книги, заботливо отобранные из своей библиотеки, после чего он расспрашивал меня, узнавая, удовлетворил ли я свою любознательность, но никогда не проверял, прочитал ли я их в действительности.

«В памяти останется только то, что угодно твоему Духу, — была его любимая поговорка, — так как только это приносит радость. Школьные учителя подобны укротителям зверей: одни думают, что совершенно необходимо, чтобы львы прыгали сквозь обруч. Другие настойчиво внушают детям, что благословенный Ганнибал потерял свой левый глаз в Понтийских болотах. Одни превращают царя зверей в циркового клоуна, другие делают из божьего цветка букетик петрушки». Подобный разговор оба господина вели и сейчас, потому что я услышал, как капеллан произнес:

— Я бы не решился позволить ребенку развиваться, как судно без руля. Я думаю, что он может потерпеть крушение.

— А не терпит ли крушение большинство остальных людей? — вскричал барон, взволнованный этими словами. — Если судить с высшей точки зрения, разве не терпит крушение тот, кто после послушной юности на школьной скамье становится, ну, скажем, праведником, женится, чтобы передать детям свою телесную субстанцию, а затем заболевает и умирает. Неужели вы думаете, что его душа создала себе столь сложный аппарат, как человеческое тело, только для этой цели?