Лесные яблоки, стр. 8

Теперь трудно сказать, насколько схож отец с нарисованным бойцом, но мне дорог этот солдат. В детстве мне нравилось глядеть на знаки в его петлицах, на пилотку со звездой. Теперь я вижу рисунок иначе — я не замечаю знаков, а вижу только усталое, напряженное лицо. Вероятно, окопный художник не был хорошим портретистом, но он нарисовал отца таким, какими были солдаты: усталым, с непреклонной волей пройти все ради освобождения родной земли. Я показываю этот рисунок друзьям и говорю:

— Это мой отец…

Первый школьный день прошел шумно и суетно. Все носились по коридору как оглашенные, на уроках толкали друг друга, не боясь, что у соседа будет клякса — клякс было делать не на чем. Тетрадей в школу не завезли, и мы писали мелом на крышках парт. Парта делилась пополам. Такое учение нам нравилось — во время диктанта тут же, на уголке, можно нарисовать самолет или чертика с рожками и показать соседу, а если учительница идет к твоей парте, успеть стереть рисунок рукавом…

После каникул школа кажется уютно-праздничной и немножко чужой. Хочется скорее вбежать в новый класс и занять парту где поинтереснее, например у окна. За парты у окон всегда разгорались у нас споры.

Накануне мы с Волдырем договорились сесть на последней парте в первом ряду. Мы пришли рано, но все равно опоздали — парта у окна была занята: там сидели Талька и приезжая девчонка Енька. На других рядах тоже ничего подходящего не оказалось, и мы сели впереди этих девчонок — лучше уж тут, чем рядом с учительским столом.

— Ничего, — пообещал Волдырь, — мы их выкурим отсюда. Сами убегут. Новенькая эта враз запищит.

Мы с Волдырем стояли у дверей, и Енька не могла слышать нашего разговора, но почему-то она сидела как виноватая… Наверно, это заметил не только я — к парте, где сидела Енька, поворачивались многие. Особенно девчонки. На Еньке было коричневое платье с белым воротником, и вообще она казалась вырезанной из книжки. Больше всего меня удивил ее черный кожаный портфель с двумя замками. Это тебе не сумка, сшитая матерью из твоих же старых штанов.

— Буржуйка, — презрительно сказал о Еньке Волдырь.

И мне было трудно возразить. Каждый новый урок подтверждал правоту Вовкиных слов — оказалось, что у нее есть еще и тетради и даже пенал. Я, наверное, возненавидел бы Еньку, как и положено ненавидеть буржуев, если бы не урок рисования. Рисованию нас учила немка Мария Ивановна. В тот раз она разрешила рисовать на вольную тему.

— А город можно? — спросила Енька.

Я покосился назад и обомлел — перед Енькой лежала раскрытая коробка с цветными карандашами. Плотно прижатые друг к другу, они зарябили перед моими глазами, засветились радугой.

Я торопливо отвернулся.

Енькины карандаши заметил весь класс.

— Дай мне красный, а? — попросил ее Юрка Чапаенок. — Мне лишь звезду.

Енька молча подала ему карандаш.

Может, и мне спросить? Эх, тогда бы я нарисовал!..

Она словно угадала мои мысли:

— Бери и ты, — и подвинула коробку на самый верх парты. У меня аж пальцы дрогнули, когда я выбирал карандаш, и в носу защекотало — карандаш пах чем-то горьковато-сладким.

Скоро коробка опустела — к Еньке тянулись руки со всех парт.

Рисовали кто на чем — на конторских ведомостях, на серой оберточной бумаге. Дома, на печи, я изрисовывал простым карандашом все стены, а потом стирал пальцем. Кое-что стирать было жалко, и я решил завести альбом. Под него приспособил тоненькую книжечку, найденную в сундуке. А тут еще подвезло с карандашами. Я раскрыл книжку и принялся рисовать, как наши пушки сбивают немецкие самолеты…

Последней по расписанию была история. Ее вел у нас директор.

Едва Аркадий Петрович повесил на доску карту и взялся за указку, как за окном щелкнул выстрел, зазвенело разбитое стекло, пуля прожужжала над нашими головами и впилась в стену. Аркадий Петрович бросился к окну, мы тоже вскочили с мест. По школьному двору бежал, оглядываясь, Колька Клок.

Аркадий Петрович быстро вышел из класса, вслед за ним выбежали и мы и с радостным гиком погнались за Колькой. Скоро Клок был пойман. В кармане у него мы нашли десяток патронов. Но оружия никакого не было.

— Пустите… Ну чего вы? — вырывался Колька. — Я нечаянно.

Клок был доставлен в класс. Аркадий Петрович начал «допрос».

— Почему ты не на уроке? — строго спросил он Кольку.

— Выгнали, — признался Клок. — Я… я в воробьев хотел, Аркадий Петрович.

— Где оружие? — директор ощупал его карманы.

— У меня ничего нету, — поспешно отозвался Клок.

— А из чего же ты стрелял? Может, патрон сам вылетел?

Клок уронил голову.

— Я спрашиваю, из чего стрелял? — раздельно повторил директор.

— Из подсолнуха…

— Из чего? — Аркадий Петрович удивленно поднял глаза.

— Из подсолнуха.

— Это как же так? — Глаза под очками чуть засмеялись.

— Да просто! — оживился Колька. — Долбишь дырочку, в нее немножко пороху и патрон. Потом подожгешь…

Мы глядели на Кольку раскрыв рты. Как же это мы раньше не догадались, что так можно?

Аркадий Петрович поймал наши заинтересованные взгляды и сказал суховато:

— Идите домой, ребята. Я один с ним разберусь.

Учебный год начался…

Самая долгая зима

Война все стронула со своих мест — и людей, и птиц, и погоду. Уже в середине ноября легли большие снега. Им бы еще бродить да бродить белыми облаками, но кругом ухало, гудело, и казалось, что небо прохудилось и снега обрушились до срока. Они шли днем и ночью. По утрам на плетнях, заметанных сугробами, родничковцы замечали ранее невиданных здесь красных птиц — снегирей. Их тоже откуда-то пригнала война.

Четвертый месяц шли бои за Сталинград, четвертый месяц родничковцы видели по утрам вместо малиновых зорь багроводымные отсветы, и глухая тревога, крадучись, бродила по станице. Люди верили чужим слухам и своим снам, потому что вести с фронта приходили отрывочные и часто окольным путем. На всю станицу был один радиоприемник — в избе-читальне, но он уже давно молчал, говорили, что кончилось «питание». Газеты тоже приходили не часто, да и читать их нашим малограмотным матерям не всегда хватало времени. Самыми осведомленными людьми были мы, школьники. Каждый урок истории Аркадий Петрович начинал с того, что рассказывал о положении на фронтах. Но вот и Аркадия Петровича не стало. С первыми холодами он добровольцем ушел на фронт. Запомнился его последний урок.

В тот день он не стал рассказывать о жизни в древние века, он говорил нам о Москве. Аркадий Петрович рассказывал, как он учился там в рабочем университете, говорил о музеях, соборах и больше всего о Третьяковской галерее. Показывал открытки, на многих из них были места, очень похожие на наши, — дома в синих сугробах, ветхий мостик над ручьем, склоненная ветром рожь. Уже в конце урока, когда в коридоре зазвонили, Аркадий Петрович сказал:

— Ребята, мы расстаемся, очевидно, надолго. Я ухожу на фронт.

Весь класс вскочил, будто по команде. Мы растерянно глядели на своего директора, а он, щурясь, шарил рукой по столу, искал свои очки и, найдя их, улыбнулся виновато и стеснительно.

С уходом Аркадия Петровича жизнь в станице стала еще тревожнее, мы поняли вдруг, что он для нас был больше, чем просто учитель…

Как-то в конце ноября, придя в школу, я нашел в своей парте листок, названный «святым письмом». В нем говорилось, как один мальчик видел бога и бог велел ему молиться, потому что приближается конец света и все неверующие скоро погибнут. Еще было написано, что с того, кто перепишет это письмо девять раз и раздаст знакомым, снимутся все грехи. Я покрутил в руках листок и хотел его выбросить — особых грехов за собой я не числил, но вдруг подумал об отце, и мне стало страшно.

На уроке я плохо слышал объяснение учительницы и все думал о том, как быть с письмом. Тут еще учительница мешала своей «Песней о вещем Олеге», и я решил додумать на перемене. Но едва урок закончился и учительница вышла из класса, Юрка Чапаенок выскочил к доске и крикнул: