Глориана, стр. 19

Любимец Англии.

Верно, толпа его любила, верила, что он во всем прав. Она считала, что ее герой спас меня от заговора и выиграл войну. Его ум доказан разоблачением Лопеса, его доблесть — осадой Кадиса.

Его обожали.

Как когда-то обожали меня.

И все-таки я по-прежнему его обожала.

Как дура, как все дуры — скажите уж, как все старые дуры! — я по-прежнему за него цеплялась. Несмотря на страхи, на злость, мое глупое сердце всякий раз его прощало — спустя дни, часы, даже минуты оно оттаивало, как было с Робином… я нуждалась в нем, в его молодости и жизни, особенно теперь, когда смерть вновь перешла в наступление и скосила тех, кто заслонял меня своими телами, — одного за другим.

Я потеряла двух старых кузенов — прежде всего Хансдона, дорогого старого Гарри Кари, моего лорда-камергера, сына моей тетки Марии, затем старого советчика, сурового пуританина, но верного друга, моего родственника со стороны его жены Кэт, сестры Гарри.

И снова, как дура, я в полубезумии выкрикивала вслед их отлетающим душам: Как вы посмели, как посмели!» Ноллиса я назначила своим советником в день вступления на престол, Хансдона вскоре после того. Оба оставили сыновей, которые тут же заняли отцовские места и должности, добрых и верных, подобно своим родителям. Оба прожили долгую жизнь в почете и довольстве, оба умерли своей смертью, мне не из-за чего было убиваться. Однако я скорбела, и не только о себе: вслед за Робином, Хаттоном, Уолсингемом еще два звена моей золотой цепи распались навеки.

И кто теперь скажет мне правду?

Этот же год унес и третьего, и четвертого: Пакеринга, лорда-хранителя печати, и старого Кобема, хранителя пяти портов, ничем особо не выдающегося до последних трагических событий, но тем не менее незаменимого. Одиночество подступало ко мне все ближе.

Последняя потеря была самой горькой. После первого поражения в Кадисе я больше не отпускала Дрейка в плаванье. Однако мой морской дракон вымолил себе последнюю экспедицию, и здесь, в море. Фортуна его покинула.

Он не пожелал бы себе другой могилы, кроме Испанского материка: теперь его душа плывет с Богом в вечно золотеющих водах, а рыбы проплывают сквозь его скелет.

А в пучине самого черного человеческого моря зрели по мою душу, пробуждались и шевелились новые бедствия.

Глава 7

Ирландия.

Наигоршая из моих горестей, безбрежное море бедствий, земля гнева Господня.

Родился ли тот, кто исцелит этот недужный край?

Какая женщина по-детски не любит подарков? Особенно на Благовещенье, когда кончается время сбора податей и наступает март, когда подснежники сменяются примулами и в память Пресвятой Богородицы всем женщинам дарят подарки. Было позднее утро, и я нежилась в постели, когда в дверь постучали. Я приподняла голову с локтя.

— Радклифф, что там?

— Подарки, мадам.

Вошел дюжий детина-привратник с книгой и ящиком.

— Открой!

Радклифф тонкими руками с трудом подняла тяжелый том, уложила на стол возле меня, раскрыла кожаный переплет. Нашей Глориане, высочайшей и великолепной Императрице, прославленной своими добродетелями, благочестием и милостивым правлением, Елизавете, — прочла она, — милостью Божией королеве Англии и Франции, Ирландии и Виргинии, защитнице нашей веры. Ее покорнейший слуга Эдмунд Спенсер со всем смирением посвящает и преподносит свой труд. Да живет Королева фей» в вечности Ее славы».

Я рассмеялась от радости:

— Значит, маленький сочинитель завершил эпическую поэму обо мне?

— По крайней мере шесть книг, — сказала Радклифф, заглядывая в конец. (Пусть ее глаза на тридцать лет моложе моих, зрение — не в пример хуже!) — Угодно Вашему Величеству почитать?

— Может быть, позже. Эй, любезный! — окликнула я привратника. — Что это за ящик?

— Из Ирландии. — Он потянул себя за вихор. — С письмом.

— Открой.

Он широко улыбнулся щербатым ртом:

— Нет, мэм, я читать не умею!

— Уорвик!

Уорвик сделала мне реверанс, приняла из рук носильщика письмо и начала читать:

— «Небесную правительницу наших земных небес приветствует ее вассальный воин Томас Ли, рыцарь.

В Лимрике во время казни великого ирландского бунтовщика на моих глазах престарелая дама взяла сей предмет двумя руками и пила из него, словно на празднестве богов. Посему я взял на себя смелость послать cue Вашему Величеству как дань Вашему могуществу. Бессловесный, он тем не менее скажет за себя. Шлю вместе с ним заверения, что буду и впредь так же поступать с Вашими врагами в этой богомерзкой стране.

Ваш во всем,

Томас Ли, капитан».

— Из него пила престарелая дама? — задумалась Радклифф. — Красивый кубок, мадам, или круговая чаша, отбитая у гнусных бунтовщиков. — Она повернулась к привратнику:

— Ну, открывай!

Ящик был заколочен гвоздями, пришлось вскрывать кочергой. Внутри оказался круглый, обернутый тряпьем сверток. Тонкое стекло, может быть, даже венецианское.

Привратник вытащил сверток.

— Осторожно, осторожно! — вскричала Уорвик.

Поздно. Что-то вывалилось из тряпья и шмякнулось об пол. Здесь оно, к моему ужасу, подпрыгнуло и — о. Господи! — покатилось, докатилось до моих ног и остановилось, оскалившись в улыбке.

Голова, человеческая голова, черная, полуразложившаяся, мертвые, кишащие личинками мух губы шевелились, будто пытались что-то произнести, открытые глаза пялились, из черных глазниц выглядывало по червю…

Я не могла даже вскрикнуть — меня безудержно рвало, снова и снова я харкала кровью и желчью, и только проглотив лекарство, погрузилась в обморочное забытье…

Ирландия.

Я велела устроить розыск в отношении дарителя», Томаса Ли. Мне сообщили, что этот жуткий рыцарь служил под началом моего лорда в Нидерландах и Франции. Он действительно видел, как сумасшедшая старуха, у которой казненный злодей убил сына, схватила отрубленную голову и жадно пила хлещущую из нее кровь. Этот же человек убил троих собственных сыновей и брата, прежде чем Ли без суда и следствия повесил его, утопил, четвертовал и обезглавил — а затем сжег старуху, подозревая в ней ведьму.

Жестокий и беспощадный человек, крутой и скорый на расправу, — но, говорят, только такие могут служить в этой дьяволовой заднице, Ирландии.

Забытой Богом стране.

Такова Ирландия.

Однако и Англия была не намного лучше, мой лорд постоянно добивался власти, он вознамерился быть и конем, и возничим английской судьбы. В Кадисе он отрастил бороду, я говорила? Каждый мужчина когда-нибудь это делает, потом одни сбривают, другие оставляют, кто предпочитает усы, а кто, как Робин, — бородку клинышком. Однако всегда это означает возмужание, стремление к силе, к положению, к самостоятельной власти. Или к власти как таковой…

Борода заступом, рыжая, как у лиса. Я ее ненавидела.

А еще больше я ненавидела и еще больше боялась его растущую жажду ссор. У меня были серьезные причины опасаться многого другого: народной любви к нему, его враждебности к лорду-адмиралу Говарду, которого он публично обвинял в провале Кадисской экспедиции, разногласий, которые он вносил в совет, его давней ненависти к Берли и Роберту, которые всегда были для него писаришкоми», мужчинами, лишенными мужских качеств, евнухами, проклятьем всякого мужественного воина. Однако все мои страхи коренились в его любви к войне, которой он жаждал все сильнее, чтобы восстановить ореол героизма и вернуть утраченное в Кадисе доверие. Я видела, что его влечет к предначертанному крушению, видела письмена на стене, хотя и не могла разобрать дату. И когда это случилось, оно, как все худшие крушения в жизни, случилось неожиданно.

Мы собрались отпраздновать добрую весть, я и горстка моих тайных советников, — нам сообщили о смерти моего старого друга и врага Филиппа Испанского. Человек, который когда-то любил и желал меня, предлагал руку, потом ненавидел и преследовал даже в моем собственном королевстве, отошел в мир иной. Я говорю добрую весть» не из злорадства, смерть пришла к нему желанным избавлением от чудовищных телесных мук. Черви, что завелись в голове ирландского бунтовщика после смерти, владели Филиппом при жизни — три месяца он, оставаясь в сознании, гнил заживо, пожираемый червями, которые копошились в его открытых зловонных ранах, жутких гниющих язвах, которые он не позволял врачам промывать, считая их Божьей карой за грехи своей плоти.