Собор, стр. 59

— Вот как? Ты делаешь успехи, — и Огюст перешел на французский. — Не можешь ли, в таком случае, сегодня говорить со мною только по-французски?

— Могем! — отозвался Алеша, но тут же действительно заговорил на довольно правильном французском: — Мне еще вам надо сказать, мсье: только что… м-м-м… Как это будет «смотритель работ»?

Огюст сказал, и парень закончил:

— Он просил передать, что там привезли вам собаку.

Монферран опешил от такого сообщения.

— Какую собаку? Зачем?

— Для пристани, мсье.

— Собаку для пристани?!

Ему тотчас представился громадный лохматый пес, бегающий по причалу и неистово лающий.

— Вы просили вчера, чтоб для пристани привезли собачьи бревна.

— Собачьи?!

И тут вдруг до него дошло, и он расхохотался.

— Да не собачьи, а дубовые, черт возьми! Дуб, а не собака, мсье грамотей! [49]

— Тьфу! — слуга тоже засмеялся. — Не язык, а морока… «лё», «ля», «шён», «шьен»! Да будет вам так смеяться, Август Августович! Вы вон тут как-то тоже усталый пришли, да в плохом настроении, да и сказали: «Дождя идет». Я ж не смеялся!

Но от этих слов Огюст только пуще захохотал.

В этот день, вернувшись домой, он с порога сказал Элизе:

— Знаешь, Лиз, так получилось, что вместо коляски я подарю тебе домик… Правда, чтобы до него доехать, все равно коляска нужна, но ее мы весною купим. Хорошо?

— Отлично! — закричала, бросаясь ему на шею, Элиза. — Спасибо тебе! Я давно мечтала о домике, подальше от города, чтоб хоть иногда там прятаться ото всех вдвоем… Чтоб только шумели собаки, а за оградой лаяли дубы. Так получилось у Алеши, да? Ха-ха-ха!

Схватив его за руку, она ринулась с ним в гостиную.

И тут он замер от удивления.

В гостиной, на столе, он увидел новую шелковую скатерть. На ней красовался высокий бронзовый подсвечник из спальни, над ним весело танцевали огоньки четырех свечей. В хрустальной вазочке, единственной реликвии, которую Элиза привезла из Парижа, лежала горка сладкого домашнего печенья, рядом возвышалась пузатая бутылка с горделиво вытянутой тонкой шеей и маленькой головкой в сургучном паричке. Два хрустальных бокала, играя тонкими узорами огранки, прижимались к бутылке, будто поджидали, когда ее откроют.

— Что это? Что это значит, Лиз? — растерянно спросил Огюст.

Она протянула к нему руки и, когда он шагнул к ней, еще сильнее и горячее обняла его.

— Это значит, что я люблю тебя, мой Анри! Я люблю тебя еще больше, чем раньше, и хочу, чтобы ты это знал!

— Алексей тебе уже все выболтал? — тихо спросил архитектор.

— Да. И хорошо, что я узнала… Анри, знаешь, — она прижалась щекой к его плечу, — знаешь, я прежде не знала, чего больше боюсь: что ты будешь очень беден и горечь бедности станешь срывать на мне, или что ты будешь очень-очень богат, и богатство твое нас сделает чужими… Теперь я ничего не боюсь. Я согласна жить с тобой в самой черной нищете и среди самых невиданных сокровищ! Твоя душа устоит.

— Спасибо, Лиз! — он поцеловал ее волосы и прижал ее к себе. — Спасибо! И какие сокровища, о чем ты? Сокровище — только ты.

XIII

Секретарь генерала Бетанкура редко видел своего начальника в сильном раздражении: свои чувства генерал великолепно умел скрывать. Поэтому секретаря удивило, когда в одно прекрасное утро господин председатель Комитета по делам строений и гидравлических работ вдруг выскочил из своего кабинета с какими-то чертежами в руках и почти закричал, хотя секретарь был отнюдь не глух:

— Немедленно пригласите ко мне господина Монферрана! Немедленно! И если его нет в чертежной, пускай ему передадут, что я жду его!

На свое несчастье (а это проницательный секретарь Бетанкура сразу же понял) Монферран оказался в чертежной. Услышав, что его ждет председатель, он, не говоря ни слова, поднялся со своего места и последовал за секретарем. Затем, войдя в кабинет начальника, архитектор постарался плотнее прикрыть за собою дверь, но и через толстые дубовые створки до чуткого уха секретаря долетел возмущенный голос генерала:

— В каком состоянии вы вот это делали, дорогой мой?! Что все это значит?!

Говорил это господин Бетанкур, потрясая в воздухе пачкой чертежей, накануне принесенных ему для просмотра из чертежной.

Узнав в чертежах свои вчерашние разработки, Огюст чуть заметно покраснел и проговорил с некоторым смущением:

— Это я действительно делал не в самом лучшем состоянии…

— Я думаю! — Бетанкур швырнул листы на стол и упал в свое кресло. — Но что бы с вами ни происходило, вы не имеете права, ни малейшего права, мсье, выполнять свою работу таким вот образом! Это же девять листов напрочь испорченных чертежей! Когда мне принесли это, я было решил, что вы сделались вчера больны или, простите меня, были пьяны!

— Пьян я не был, — глухо ответил Огюст. — Просто был не в себе.

— Вы все последнее время не в себе! — на смуглом лице Августино проступила яркая краска, а когда он краснел, это означало, что он пришел в совершенное бешенство. — Ваши выходки, связанные с недавними неприятными событиями, недопустимы! Закрыли ваше строительство? Ужасно, не спорю. Но сходить с ума от этого не следует. Во многом вы сами виноваты. Вы сумели восстановить против себя всю Академию и лично Оленина, а он человек с большой властью. Вы всех умудрились задеть, всем наговорили дерзостей, а ваше, извините, полуистерическое письмо могло вызвать недоумение и у государя. Во всяком случае, я от него получил ответ довольно прохладный. И на кой черт вы кинулись в этом письме обвинять своих соперников-архитекторов, коли уж начали с того, что заявили о своем равнодушии к личным оскорблениям? Интриги? В чем вы их усмотрели?

— В чем?! — взорвался Монферран, слушавший всю тираду Бетанкура с бледным лицом и глазами, полными ярости. — В чем интриги этих достойных господ?! Да с самого начала, и вы это видели, многие из них стали меня презирать и даже старались унизить. Их насмешки задевали мое достоинство, и профессиональное, и человеческое! Они и государю старались внушить, что его доверие ко мне напрасно. Да и вам, разве это не так? Иначе, как «чертежник» иные из них меня не называют… Что касается господина Михайлова (позабыл второй он или который), то моя резкость в письме по отношению к нему была вызвана его же наглостью: всех этих авторитетнейших судей император просил высказать свое мнение о моем проекте, мнение и только, а господин Михайлов представил вместо того свой собственный проект (не могу, кстати, назвать его гениальным). Это что?! Или не оскорбление?

— Допустим, — Бетанкур все еще старался сдержаться. — Я не отрицаю, это был малоприятный поступок, во всяком случае неблаговидный со стороны Михайлова. Но в письме-то к царю для чего было все это излагать с подробностями? Государя изумила ваша злость!

— Моя злость? А сколько сил и моей души в этом проекте, знает ли государь? И знаете ли это вы, мсье?

В голосе Огюста и во взгляде было такое отчаяние, что на миг жесткое сердце генерала дрогнуло. Он готов был смягчиться, но его взгляд вновь упал на злополучные чертежи.

— Я все знаю, — сказал он. — И мой труд тоже есть в проекте, и мне он тоже был дорог. Вы в своем сочинении, посланном императору, и меня обвинили в безучастности, не удосужившись со мною перед тем поговорить. А ведь я раньше вашего написал царю и в письме ручался за проект и за вас. Но государь решил по-своему… Решил, полагая, что так будет лучше для пользы дела. Кстати же, после ревизии Борушкевича вы сами порывались уйти со строительства якобы ради большей пользы [50]. Я-то понимал, что вы просто ломаетесь, желаете, чтобы вас уговорили остаться.

— Неправда! — вскрикнул Огюст. — Я искренно думал тогда, что строительство тормозят мои ссоры с Комиссией… Я не мог…

— Допустим, — резко прервал его Бетанкур. — Ну так тем более. Сейчас проект пересматривается, и другие архитекторы получили возможность попытать счастья там, где не получилось у вас. Надо иметь мужество принимать такие удары. Вы еще только начинаете. И в любом случае, — тут голос генерала зазвенел негодованием, — в любом случае, никакие события не дают вам права, молодой человек, вредить Комитету и портить чертежи. Это же черт знает что такое?! У вас что, руки тряслись?!

вернуться

49

Игра слов: «le chene» — дуб, «le chien» — собака (фр.).

вернуться

50

Подлинный факт. В мае 1820 г. в письме к царю Монферран просил отстранить его от строительства, полагая, что причина недоразумений и ссор с Комиссией — он сам. Отставку его Александр I не принял, и архитектор, опомнившись, не стал на ней настаивать.