Собор, стр. 153

— Не прикасайтесь ко мне! — успел он то ли крикнуть, то ли прохрипеть. — У меня — чума… Ради бога, сообщите в город! Я живу на Мойке. Дом тридцать шестой. Скажите… моей жене…

— Я здесь, Анри! Я здесь, любимый!

Туман прорвался, но то, что он теперь увидел, уже не могло быть реальностью. К нему склонились два лица, дороже которых он не знал — лица Элизы и Алексея. Жена и верный слуга подхватили его под руки, приподняли.

— Август Августович, держитесь, бога ради! — шептал, дрожа как в лихорадке, Алеша. — Сейчас… сейчас…

У Элизы с головы соскользнул капюшон, и растрепанные пряди седеющих волос некрасиво свесились по обе стороны измученного горем лица. Но ее глаза, полные трепета, исполненные надежды, были прекрасны, как никогда.

Из кареты между тем вывалился еще один человек, таща за собою маленький, но тяжелый саквояж и на ходу что-то из него вытаскивая. Он подбежал, кинул саквояж на дорогу, зубами вырвал тугую пробку из какой-то склянки и тоже наклонился к упавшему.

— Пейте немедленно! — произнес хорошо знакомый голос. — Ну! Потом падайте в обморок, делайте что хотите, но это извольте выпить! Слышите, мсье?!

— Деламье?..

— А вы за кого меня приняли? Пейте, черт возьми, не то волью силой! Помогите мне, мадам.

Огюст уже не верил в происходящее. Это был бред, предсмертный бред, и ничего больше. Но руки Элизы, ее добрые, нежные, ласковые пальцы, их прикосновения к горящим вискам… Может ли это казаться? Эти глаза ее, полные вечной, негаснущей любви… Ее голос…

К его губам прикоснулось горлышко склянки, кисло-сладкий травяной настой обжег язык и гортань.

— Не вздумайте сплюнуть! Глотайте!

Деламье, убедившись, что склянка пуста, с облегчением отшвырнул ее в сторону, выпрямился, вытер сразу вспотевший лоб, едва не скинув с головы шапку.

— Так… А теперь в карету! И скорее, скорее, к дому! Какой добрый ангел вывел вас, мсье, на дорогу? Мы бы ехали до имения еще минут двадцать.

Огюст не ответил. Он потерял сознание и очнулся минут пять спустя. Карету трясло и качало, и он сначала подумал, что ему действительно все привиделось, а трясет его лишь от нового приступа. Но сознание стало яснее, и он увидел себя на коленях у Алеши, бережно охватившего его обмякшее тело. Голова его покоилась на плече вжавшейся в угол кареты Элизы. Деламье сидел напротив, не выпуская из своих пальцев запястья больного и пытаясь сквозь толчки и тарахтение кареты уловить биение его пульса.

— Лучше тебе? — спросила Элиза.

— Да… Как вы узнали?

— Да мы не узнавали, Август Августович, — за Элизу ответил Алексей. — Мы ведь вашу карету встретили уже далеко за Нарвской заставой, на дороге уже. Елена как сказала нам, что вы ее отправили одну, так нам стало сразу все понятно. А до того мы не знали… Только Элиза Эмильевна с утра была сама не своя а часов в девять утра говорит мне: «Алеша, вели запрягать! Едем навстречу им! Я не выдержу…» А как выехали уже, так она вдруг решила обязательно доктора взять с собою.

— Да, и мне пришлось, не закончив завтрака, спешно собрать этот саквояж и отправиться с ними! — усмехаясь, проговорил Деламье. — Я пытался объяснить мадам, что ее поведение совершенно неразумно и выходит за всякие рамки человеческого поведения, что нельзя доверять инстинктам и предчувствиям, что современная наука отрицает значение таких импульсивных побуждений, но мадам де Монферран повела себя еще неразумнее, мне даже стыдно сказать, как…

— Я встала перед ним на колени! — прошептала Элиза.

— Ну да! — Деламье покраснел. — Вот именно… Тут уже я отбросил логику, оставил завтрак… Кроме того, мсье Самсонов, явившийся в дверях подобно Зевсу, заявил, что забудет всякую благодарность по отношению ко мне, и, если я не пойду с ними сию минуту, он меня возьмет в охапку и силой впихнет в карету.

— Вы все сумасшедшие! — еле слышно сказал Монферран. — Вы же погибнете… Это смертельно, понимаете?

— Поживем — увидим! — усмехнулся доктор. — А между прочим, мсье, с чумой я знаком давно: я начинал практику в Египте, в чумном лазарете… И сейчас у меня уже есть надежда. Если вы до сих пор живы и в сознании, то можете и не умереть. Одного я боялся: лекарство, которое я вам дал, очень сильное, сердце могло не выдержать. Но выбора не было.

Огюсту вновь стало плохо, судороги усилились, жар нарастал.

— Я умираю! — глухо сказал он.

Деламье молчал, нахмурясь, по-прежнему сжимая пальцами его запястье, затем повернувшись к переднему окошечку кузова, крикнул:

— Быстрее! Еще быстрее!

— Гоню во всю мочь! — отозвался кучер.

И пробормотал тихо, так, что седоки не могли его услышать:

— Будешь тут гнать, когда чума за спиною!!!

Карета вихрем летела мимо озера, к имению.

— Элиза, выслушай меня, — твердо сказал архитектор. — Ты помнишь мое завещание?

— Помню, — подавляя дрожь, ответила она.

— Ты будешь просить царя, чтоб он разрешил меня похоронить в склепе под собором?

— Ты сомневаешься в этом, Анри? — она взяла его за руку.

Монферран улыбнулся, но губы его свела в этот миг судорога.

— Лиз… не отпускай моей руки… не отпускай, прошу тебя… Собор будет освящен только через год… Ничего! Пусть через год. А если он откажет…

— Разве он может отказать? Это твое святое право.

— Здесь другие законы, Лиз… Если так, то тогда — в Париж… Понимаешь? Кладбище для иностранцев я здесь не заслужил… Отвезешь меня? Обещаешь?

— Да. Но как ты можешь, как ты смеешь умирать до его освящения?!

— Не могу… не смею… Деламье, Деламье! Один год! Мне нужен только один год! Умоляю вас!

Доктор молчал. Его пальцы все больнее впивались в горящую огнем руку больного. Карета остановилась у крыльца дачи.

XVII

Три дня Монферран то метался в жару, то впадал в глубокое, подобное смерти беспамятство. Три дня Мишель Деламье не отходил от него, не уступал его беспощадной болезни. Вместе с ним эти три дня провели у постели больного Элиза и Алексей Васильевич.

Ни один из троих не заболел чумою. Но уже на другой день после их встречи на дороге занемог и к вечеру скончался кучер. Умирая, он признался спешно вызванному священнику, что не устоял перед искушением и стянул позабытые в карете шелковый шарф и лайковые перчатки хозяина и припрятал их за пазухой.

На четвертый день жар у больного стал спадать. Его несокрушимая воля, придя на помощь любви и состраданию близких, одолела неизлечимую болезнь.

Огюст радовался сообразительности Деламье, приказавшего везти его не в Петербург, а назад, в дачный домик. В Петербурге, в «доме каменщика», было слишком много людей, там были дети, и теперь, возвращаясь к жизни, Монферран с ужасом думал, какой опасности мог их подвергнуть, если бы, поддавшись малодушию, отправился домой вместе с Еленой.

— Надо вам сказать, — заметил ему Деламье, — я в этот момент и не думал о возможности эпидемии в городе и даже, стыжусь сказать, о безопасности ваших домашних. Просто довезти вас мы не смогли бы: вы бы дороги не вынесли, и все… Однако до сих пор не понимаю, как догадалась о происшедшем ваша супруга. Ну ладно, вы поехали в Юрьевское, там чума, она это знала. Но так вот понять, что вы не едете в Петербург, что вы где-то застряли, догадаться, что вы больны, это же невозможно. Это вздор, чистейший вздор!

— Вздор, конечно, — соглашался с доктором Огюст. — Но только, если бы она не догадалась, вы бы с нею не приехали сюда, а, если бы не приехали, я бы умер. А я жив, и, с моей точки зрения, это отнюдь не вздор.

Спустя три недели больному разрешено было встать, и он с женою, Алексеем и доктором отправился в Петербург.

Элиза была счастлива, но Алексей глубоко подавлен. За несколько дней он осунулся, даже как будто состарился. Его убивала мысль, что Монферран заразился чумой из-за Елены. Огюст стал над ним посмеиваться, а под конец в сердцах отругал его на чем свет стоит, и верный слуга тут же успокоился и сразу повеселел: