Собор, стр. 143

— Огюст, но ведь я был талантлив? Был? Скажи! Ты же помнишь!

— Конечно, — искренно, от всего сердца воскликнул Монферран. — Я был уверен, что ты талантливее меня.

— И куда же я дел это?! — горестно простонал Антуан. — Зачем я продал душу дьяволу, стал завидовать тебе? Ведь я тебя оболгал тогда из одной зависти, Огюст! Из одной зависти, хотя и думал, что все сложнее в тысячу раз. Все посредственности утешаются этим. Понимаешь? Нет, ты не поймешь! Где тебе знать, что такое ненависть посредственности к гению?

— Какая же ты посредственность? — сердито пожал плечами Огюст. — И то, что ты наврал там, вся эта болтовня насчет школы архитектуры и насчет ордена мне не могла повредить. Я легко доказал, что у меня есть образование и есть орден. Но для чего ты так пнул меня с проектом? Зачем?

— Затем, что он меня взбесил! — вскрикнул Антуан и наконец закашлялся и, кашляя, продолжал говорить: — Где тебе понять мои чувства, мое неприятие дерзости и упрямства! Ты не знал и не знаешь сомнений. В тридцать лет, не научившись толком делать расчет купола, ты покусился на славу Микеланджело! Ты захотел создать памятник века! И создал! Черт бы тебя побрал!

— Еще не совсем, — спокойно возразил Огюст. — Он не закончен.

— Но будет закончен, — глаза Антуана опять сверкнули, и он с детским изумлением и восхищением посмотрел на золотой купол. — Когда приблизительно ты закончишь? Я так хочу дождаться его освящения!

— Дождешься. Через семь лет он будет освящен.

— В пятьдесят восьмом году? Откуда ты знаешь так точно?

— Знаю, — усмехнулся Огюст. — На сей раз, я рассчитал без ошибок, Модюи.

Старик сильнее поник на свою палку и вздохнул:

— Неужели ты не можешь до сих пор простить?

Монферран пожал плечами:

— Но ты не просишь прощения. И я не могу понять, Антуан. В юности, в ранней молодости, в самые лучшие годы, ты был моим другом. В самое трудное время, когда я задыхался без поддержки и понимания, ты стал моим врагом. Теперь мы стары, жизнь почти позади. Кто ты теперь, Антуан Франсуа Модюи?

— Теперь? — тихо переспросил старик и, беспомощно щурясь, улыбнулся золотому куполу. — Теперь я побежденный.

Огюст тряхнул головой, переложил трость из правой руки в левую и правую руку протянул Модюи:

— Прости меня, Антуан! У меня омерзительный характер, я так и не научился великодушию, а ведь оно может понадобиться и мне самому. Забудем то, что было тридцать лет назад, вспомним нашу юность. Прости меня!

— Огюст!

Модюи прямо-таки вцепился в его руку, явно боясь, что он, опомнившись, отдернет ее. Несколько мгновений они стояли, глядя друг на друга, будто сорок лет друг друга не видели, потом вдруг одновременно рассмеялись счастливым смехом облегчения и стремительно обнялись.

— А теперь, — пять минут спустя предложил Монферран, — идем ко мне. Вон мой дом, видишь? Как раз успеем к обеду.

— Нет, нет, — Антуан покачал головой. — Нет, Огюст, не пойду. Извини, не могу… не хочу, чтобы Элиза увидела меня таким… Понимаешь?

— Понимаю, — кивнул Огюст. — Так ты все-таки любил ее?

— Любил, — подтвердил Модюи, — но не так, как ты… Да разве я что-нибудь в жизни умел делать, как ты? Идем лучше ко мне, это тоже близко. Моя квартира недурна, и повар отменно готовит. Я, кстати, остался верен французской кухне. Право, идем. Или ты боишься, что я тебя отравлю, как Сальери Моцарта?

Огюст махнул рукой:

— Ты все же не в себе, Тони. Сальери Моцарта не травил, это только легенда, и притом ни на чем не основанная. Хорошо же, пошли к тебе. Но в шесть я должен быть в Академии.

— Будешь. Я тебя не задержу.

Они расстались лишь поздним вечером. Как будто пелена забвения упала с их глаз. Они вспоминали прошлое и, вспоминая, молодели, переживая вновь свои юношеские восторги, ошибки, надежды.

В бокалах богемского хрусталя дрожало золотое вино, свечи плакали полупрозрачными слезами, трещали поленца в камине, и два человека, прожившие жизнь врозь, беседовали, как если бы никогда не разлучались, как если бы только вчера один спас жизнь другому, а другой заразил его навсегда жаждой творчества…

За окнами давно сгустились сумерки, завыла петербургская метель, и в них потонул город, который они строили, — воплощение их мечтаний, завершение их пути.

XIII

Мокрые коричневые листья отрывались от ветвей под ударами дождевых капель и, тихо плача, падали. Они уже сплошь покрыли землю, под ними исчезли дорожки, угас тусклый блеск мраморных памятников. Но листья и сами погасли, утратили былой сентябрьский огонь, и лишь на вершине клена еще тлели непокорные красные искры, но их уже заливала, топила вместе с дождем коричневая патина октября.

Наступал вечер. Католическое кладбище совершенно опустело, да на нем и в полдень не бывало людно.

Элиза шла по невидимой, но слишком привычной уже дорожке, немного подобрав с боков платье, чтобы не вымочить его подола в набухшем от дождя лиственном ковре. За знакомой белой оградой, возле надгробия из светлого мрамора с фигуркой маленького плачущего ангела, на мокрой скамейке она увидела того, кого искала. Огюст сидел, весь подавшись вперед, опустив плечи, так что в спине его угадывалась незнакомая сутулость. Его голова была не покрыта, и капли дождя сползали по тонким серебряным прядкам уже почти не вьющихся волос. Он смотрел прямо перед собою, но не на мраморный памятник, не на вызолоченную надпись в овале «Луи Рикар де Монферран. 1825–1830». Взгляд Огюста скользил мимо памятника, улетал прочь, вдаль от кладбища. За пределами видимого он искал то главное, что сейчас занимало все его мысли, и Элиза знала, что он думает не о прошлом, видит не хрупкое личико умершего сына, а совсем другое лицо, не менее драгоценное.

Она вошла за ограду, раскрыла свой зонтик и села рядом с мужем, прикрыв его голову от дождя.

В первую минуту он ее не заметил. Приподняв голову, он прищурил тяжелые веки, его губы задрожали, и он прошептал еле слышно, но с невыразимой тоской:

— Мишель, Мишель!

Элиза не удивилась, потому что знала, о ком он думает.

— Он жив, Анри! — тихо сказала она.

Огюст вздрогнул, обернулся.

— Зачем ты пришла сюда? — привычным резким тоном спросил он.

Мадам де Монферран подняла мокрую вуаль, отбросила ее назад и усмехнулась:

— Ты спрашиваешь меня, зачем я пришла на могилу нашего сына?

Он смешался, отвернулся:

— Прости, Лиз. Но ты ведь пришла не к сыну. Ты пришла из-за меня. Откуда ты узнала? Я никому не говорил, куда иду.

— А я никого и не спрашивала. И я не в первый раз тебя здесь застаю, Анри. Но прежде я уходила, чтобы ты не рассердился на меня, а сегодня идет дождь… И потом, ты ведь тоже пришел не к Луи. Ты хоронишь живого! А это грех. И так нельзя.

Огюст покачал головой:

— Нет, я его не хороню. Но мне страшно, Лиз! Я виноват в том, что он уехал… Кажется, и Алеша винит меня!

— Неправда! — воскликнула Элиза. — Я знаю — неправда. Вы оба все равно бы его не удержали. Но поверь мне, Анри, Миша жив. Не понимаю, откуда я это знаю, но только это так.

Огюст молча придвинулся к ней, взял из ее руки зонтик, заслонил ее от дождя и вдруг тихо опустил голову на мокрое плечо жены. Потом медленно, как-то неуверенно произнес:

— Когда он уехал, я вдруг почувствовал, как много у меня уже позади, Лиз. Сил почти не остается, а их нужно теперь больше, чем раньше!. Если его убьют, не знаю, как смогу я выжить… Этот мальчик — мое будущее на земле. Понимаешь, Лиз, будущее!

— Я знаю, милый, — прошептала Элиза, лаская эту покорно склоненную к ней голову. — Я знаю. И я знаю, что он будет жить.

Не в первый раз они говорили о Мише. Вот уже больше года они ждали его с войны.

Трагическая для России Крымская военная кампания началась осенью 1853 года. Недолговременные победы сменились поражениями: выступившие в поддержку Турции английские и французские войска были вооружены и подготовлены лучше русских, действовали они стремительнее и согласованнее.