Собор, стр. 135

— Как раз наоборот вышло, — рассмеялся Федор. — Машенька из бедной семьи, но приличной. Так уж вышло, что они, три сестры с матушкой, остались безо всякого содержания… Ее сюда, в Академию, привел один из студентов наших, друг семейства или родственник, уж не знаю. Она многим позировала, понравилась художникам. Даже студенты запищали: «Почему, мол, у нас не бывает женской натуры, одна мужская в натурном классе? Нельзя ли вот хотя бы Марию Андреевну?..» Ишь, чего захотели! Ну вот, месяца три тому назад ко мне в мастерскую заглянул Монферран, а с ним был Пуатье. Справились о тебе, как, мол, здоровье. А Маша тут стоит в красном и белом… Август Августович потихоньку говорит Пуатье на французском: «Смотрите, Андре, что за прелесть девушка!» Тот поддакнул. А Маша-то понимает, ее учили! Она и ответила чисто по-французски: «Спасибо за комплименты, господа!» Обиделась. Те оба — в краску, давай извиняться. Ну, вот так вот и началось. Раза три Пуатье за нею заходил. Потом предложение сделал. И так бывает! Я перепугался: ведь запретит позировать и все тут! Чуть не в ноги ему кланялся: «Позвольте, сударь, Магдалину закончить! Для вашего же собора стараюсь!» И знаешь, он и спорить не стал. Говорит: «Ради бога, если она не против». И краснеет отчего-то, как гимназист…

Дверь опять, на этот раз нарочито громко заскрипела.

— Мне там холодно, Федор Павлович! — уже почти капризным голоском воскликнула Маша.

Она определенно слышала окончание разговора и, почувствовав себя неловко, — ведь говорили-то о ней — решила прервать его.

— Заходите, голубушка! — воскликнул Федор.

Мария Андреевна грациозными шажками подошла к возвышению, сбросила на табурет шубку, поправила на плече покрывало, взошла по щербатым деревянным ступенькам и замерла, безошибочно приняв ту же позу, в какой Карл Павлович ее увидел, войдя в мастерскую.

«Везет ведь всяким Пуатье!» — подумал про себя Карл Павлович.

А вслух сказал:

— Света у тебя, Федя, в картине мало… Пропадет весь контраст. Тут для одних волос пропасть света нужна.

— Понял, добавлю, — усмехаясь, ответил Федор.

IX

Недели две спустя Алексей рассказал Монферрану о сватовстве Брюллова. Архитектор был изумлен.

— Однако, колдовство, да и только! Настоящая осада… Но ты, может, и прав, что отказал… Тридцать три года разницы, шутка ли!

— Дело даже не в летах, — заметил Алексей. — Да я и не отказывал, честное слово. Любила бы она его — пускай бы и шла. Но ни она ему, ни он ей счастья не дадут, даже просто радости не дадут, я же вижу. И она — капризный мотылек, и он себя любит без памяти. Такие-то смогут ли ужиться?

— А может, и смогли бы, — заметил задумчиво Огюст. — Ты в одном прав: для Елены блеск — главное. Она так и так отправится в Европу петь, это мне давно ясно. Вокруг нее уже сейчас музыканты вьются с предложениями, а ее учитель музыки, итальянец, уверяет, что такой голос не показать миру — преступление.

— Вот уж напасть, этот ее голос! — устало буркнул Алексей Васильевич. — Наградил господь… Ведь уедет, в самом-то деле!

— Пускай ее едет, Алеша. Не отпустишь сейчас, уедет через два года, когда ей двадцать один минет. Какая тебе разница?

— Да, а если она там бед наделает? — грустно проговорил управляющий.

— А если она наделает их здесь? Тебе легче будет? — пожал плечами архитектор. — Натура у нее отчаянная, она не уймется, сам же видишь. Стало быть, ей это нужно. Если у нее дара божьего нет и все только фантазии, то скоро она вернется. А если есть дар, то грех ей мешать. Пусть живет как знает. Или, по-твоему, у женщины такого права не бывает?

Алексей замахал руками:

— Да ну вас! Нет, я домостроя заводить не хочу. Видно, вы правы. Да ведь страшно же… Там, в Италии, во Франции, к примеру, войны, революции…

— А здесь холера! — Огюст болезненно сморщился и отвернулся. — Опять загуляла. Мало ей…

— Опять на строительстве болеют? — с тревогой спросил Алеша.

— Пока нет. Сегодня нет. А кто знает, что будет завтра? Ты последи-ка, чтобы в доме курился можжевельник и были лекарства. И скажи Мишелю, чтобы он из гимназии шел прямо домой каждый день. Не то его носит неведомо где, волнуйся за него!..

— А вы откуда знаете? — удивился Алексей. — Вас самого-то целый день нет дома.

— От него самого и знаю, — буркнул архитектор. — Он мне рассказывает, как болтается по улицам, бегает на ту сторону реки… Этот сорванец, видишь ли, архитектуру города изучает!

Управляющий рассмеялся:

— Ну, тут я с ним ничего поделать не могу. Архитектурой он бредит. А что за альбом у него появился, Август Августович? Старый такой, небольшой? Не вы ему подарили?

— Я. Это тот, с которым я ездил по Италии еще в восемьсот четвертом году. Всякие мои фантазии, зарисовки. Как-то я их показал Мише, он и стал выпрашивать. Я их ему отдал, пусть наслаждается. Сейчас ему двенадцать, он все воспринимает как некое волшебство, как священнодействие. Всю эту самую архитектуру. Посмотрим, что дальше будет.

— То же самое, — уверенно сказал Алексей. — Вы же и сами видите. Что я у бога просил, то и вышло, потому как просил от всего сердца! А бегать по городу я Мишке пока буду запрещать, вы правы. Раз опять пришла эта болезнь окаянная…

В эти месяцы, вообще в последние два с половиной года Огюст чаще обычного навещал Росси.

Прежде они виделись изредка, бывали друг у друга от случая к случаю, ибо оба были заняты выше головы и у одного была большая семья, требующая хлопот, а у другого — коллекции, научные труды, частое (особенно в последние годы) желание уединиться…

Но осенью восемьсот сорок шестого года произошло событие, заставившее обоих острее почувствовать необходимость общения…

В один из тех уже далеких теперь осенних дней Огюст случайно столкнулся с Росси на набережной Невы. Перед тем они не виделись чуть не год, и вид старого архитектора потряс Огюста. Росси за эти месяцы не просто постарел, он совершенно угас, превратился в иного человека. Запавшие щеки, тусклые глаза, согнутая спина и подрагивающие руки делали его похожим на призрак. Да он и был призраком прежнего Карла Ивановича.

Когда Монферран, подойдя к нему, поздоровался, старик долго в него всматривался, будто не узнавал. Потом со слабой улыбкой протянул дрожащую руку:

— Август Августович, дорогой мой! Я рад… Рад… Простите. Это не память меня подводит, это у меня глаза… Плохо что-то вижу, а очки никак не соберусь поменять…

— Карл Иванович, вы заболели? У вас случилось что-то? — не выдержав, воскликнул Огюст, подхватывая его под руку.

Росси поднял помутневшие глаза, и стало видно, что они обведены не болезненной тенью, а багровыми следами слез.

— Из Рима недавно сообщили… — прошептал он. — Сын мой, мой ученик, гордость моя, Сашенька… Умер!

Прежде Карл Иванович не раз рассказывал Огюсту о своем любимом старшем сыне. Александр обещал стать большим архитектором, о нем уже много говорили в Петербурге. В Рим он поехал ради практики и из обычного любопытства молодого человека, начинающего самостоятельно строить (по-старому все архитекторы паломничали в Рим). И вот, значит, как закончилась поездка!

Тихо ахнув, Монферран перекрестился. А Росси, увидев искренний ужас и сострадание в его глазах, продолжал негромко и сбивчиво:

— Написали… написали, что он заболел… Но почему же? Я так стар, а он молод, вот… вот… Я не переживу этого, Август Августович, я не хочу этого пережить!

И тут же старик осекся.

— Да, но что же я… что же я это… вам-то говорю! Вам же хуже, чем мне. Вы потеряли единственного сына… Простите!

Огюст покачал головой:

— Карл Иванович, хуже тому, чья рана свежее. Но… бога ради, не убивайте себя этой болью! Вам есть ради кого жить, кого любить… Соберитесь с силами!

Он хотел еще что-то сказать, добавить, но сердце его дрогнуло, не выдержало.

— Ах, милосердный боже! — вырвалось у него. — За что же?! За что?..

И, обняв склонившегося к нему на плечо Росси, он вместе с ним глухо и тяжело заплакал.