Великое сидение, стр. 96

– Царевич лучше знает, что объеденные кости на блюдо не кладут, а мечут их собакам, – возмущенно заметил Нарышкину Нейгебауер.

Царевич что-то шепнул на ухо несколько смутившемуся Нарышкину, а тот так же шепотом сказал что-то Вяземскому.

– Непристойно за столом друг другу тайно говорить при иных людях, – сделал Нейгебауер еще одно замечание.

На это Вяземский усмехнулся и многозначительно произнес:

– Что тайно, то тайно, а что явно, то явно.

Не поняв, что под этим следовало подразумевать, но уловив в тоне Вяземского многозначительность сказанного, немец вспылил.

– Вы ничего в приличии не знаете, и быть вам здесь недостойно, – метал он гневные взгляды на Вяземского и Нарышкина. – Я вас отсюда вытолкаю толчком.

На что Вяземский с усмешкою заметил:

– Хотя бы ты был и гофмейстер, – подчеркнул он последнее слово, – но все равно никого бы из нас вытолкнуть не мог потому, что мы послушные приказу светлейшего князя Александра Даниловича, а не тебе.

– Варвары, собаки, мужики, свиньи! – перечислял Нейгебауер, швырнул нож и вилку, упавшие на тарелку царевича, и схватился за шпагу.

– Что ты делаешь? – повысил на него голос Вяземский. – И хотя бы ты был гофмейстер, – нарочно выделил он опять это слово, уязвляя разбушевавшегося немца, – но и гофмейстер так не швырялся бы за столом и не бранился.

Услышав опять насмешливо сказанное слово «гофмейстер», Нейгебауер еще громче закричал:

– Собаки, собаки!.. Я вам покажу!.. Как бог мой жив, так я вам отомщу!.. – И выбежал из комнаты.

Оскорбленный, он жаловался царю, написав ему: «Гонят они меня ради веры моей и не хотят по постным дням мяса давать, но я бы охотно и рыбу ел, если б она добро приготовлена была. Они меня оклеветали, будто я по две недели сидя пью и к царевичу не хожу».

После короткого выяснения происшедшего Петр отказал Нейгебауеру от службы и велел выслать его за то, что он самовольно величал себя гофмейстером, обзывал ближних людей варварами и бранил всякой жестокой бранью.

Алексей видел отца лишь в образе сурового и раздраженного наставника, а упреки, угрозы, иногда и побои мало способствовали укреплению их родственных чувств.

Прислушиваясь к людям, осуждавшим деятельность отца, постоянно тоскуя о матери, Алексей не мог ладить ни с геометрией, ни с фортификацией, приучился скрывать это от отца, обманывать его на случайных экзаменах, говорить не то, что думалось. Когда обман вскрывался, Петр, не терпевший лжи, хватал дубинку, и жестокие побои все больше и больше убеждали сына, что без батюшки жить лучше. И если бы так случилось, чтоб его совсем, совсем не было…

Редко, но все же выпадали такие дни, когда отец садился рядом с Алексеем и, приобняв его, начинал рассказывать что-нибудь из времен своего детства, надеясь приохотить сына к делу.

– Мне о ту пору, как и тебе вот, годов тринадцать было, когда князь Яков Долгорукий на поездку во Францию снаряжался, и он мне между разными разговорами сказывал, что имелся у него такой занятный инструмент, коим можно было измерять расстояние, не доходя до отдаленного места. «Как это так?» – «А так». Я сильно пожелал увидеть такой инструмент, а князь Яков сказал, что у него его украли… Ах, если бы я в моей молодости был выучен как должно! – сожалел Петр. – Ты слушаешь, про что говорю? – спрашивал он сына, заметив, что никакого интереса к его рассказу тот не проявлял.

– Да, слушаю, – вяло отвечал Алексей.

– Ну, так слушай дальше… А мне, говорю, зело захотелось инструмент такой увидеть. Я и сказал князю, чтобы он, будучи во Франции, между другими вещами купил бы мне ту диковину. Возвратился князь и привез то самое, что я пропил. Угломером это называлось, а по-иностранному – астролябией… Никак дремлешь, сынок?

– Нет, нет, нисколь, – вздрагивал, очнувшись от мгновенного забытья, Алексей и спешно вытирал рукой заслюнявившийся рот.

– Инструмент-то я получил, – продолжал рассказывать Петр, – а как им действовать – не знаю. И князь Яков не знал. Что делать нам? Как быть?..

И нисколь, нисколь не любопытно царевичу, как с тем угломером следовало обращаться. Он нетерпеливо ждал, когда кончится для него эта мука сидеть рядом с отцом да еще все время ощущать на своем боку его широкую руку. И зачем он никуда не ушел, не уехал, а задумал вот сидеть и рассказывать.

Досказал отец, как иноземец Франц Тиммерман научил его пользоваться астролябией.

– И с того самого дня, Алешка, пристрастился я учиться геометрии и фортификации, и Франц Тиммерман стал для меня своим человеком.

«Для того, значит, и говорил, чтобы и мне эти фортификации учить, – с неприязнью думал Алексей. – Хоть бы кто его позвал…»

– А несколько времени после того случилось мне побыть в Измайлове на льняном дворе, – к вящему огорчению Алексея, стал рассказывать отец еще о каком-то случае. – И там в одном амбаре увидал я большую иноземную лодку. Спрашиваю Тиммермана: что, мол, это?.. А он говорит – английский бот, ходит на парусах не только по ветру, но и против него, чему я зело был удивлен. Есть ли, спрашиваю, человек, чтобы тот бот привел в порядок и мне весь ход его показал… мачту и паруса, и на Яузе при мне лавировал… и бот у меня не всегда хорошо ворочался, а упирался в берега… узка вода… объявили Переславское озеро, куда я, слышь, Алешка, отправился под видом обещания навестить Троицкий монастырь, – смеясь, рассказывал о своей проделке отец. – А уж потом стал просить ее и явно, чтобы отпускала бывать там… два малые фрегата и три яхты… но ради мелкости не показалось, и уже намерился видеть настоящее море…

Будто плавные волны, накатывались до сознания Алексея слова отца и, как бы в отливе, затихали они, не слышались совсем, чтобы через минуту снова, будто издали, неторопливо наплывать, и тогда опять слышал он голос отца и старался уяснить, о чем он говорил. Но вот опять, как бы отлив и ничего не слыша, Алексей сильно клюнул носом и что-то промычал сквозь дрему. Петр негодующе дернул шеей и брезгливо оттолкнул его от себя.

– Досыпай иди, несуразная тюха! – отряхнул руку от прикосновения к нему. И порывалось злобное чувство к ненавистной Евдокии: ее это сын, такой выродок!

Петр брал его с собой в Архангельск показать настоящее море и корабли, думая, что захватит мальчишку никогда не виданная новизна.

Море… А что в нем, в этом море? Только воды много, а для пути кораблям такая ширь вовсе не потребна. Ну и корабли… Идут… А ну как потонут?..

И Алексея от боязни пробирал озноб.

Рассказывал ему отец, как обучался в Голландии корабельному делу, какие ремесла сумел познать за минувшие годы.

– Спервоначалу стал обучаться делу каменщика, потом за плотницкий топор взялся, а следом и столярное мастерство стал усваивать, мог выполнять узорную резьбу и саморучно весь корабль построить. В кузницу зачастил ходить, ковал и мелкую и крупную поковку; солдатом и матросом был и там до капитана дослужился; прилюбилось в последнее время токарное ремесло; понаторел в печатном деле, да и еще, глядишь, к чему-нибудь другому пристращусь. С ремеслом человеку честь.

Алексей слушал эту отцовскую похвальбу и чувствовал, что краснеет, стыдясь внимать такому. Подмывало сказать: «Опомнился бы лучше. Ты царь, первейший и главнейший в государстве человек, а радуешься, что уподобил себя простому смерду. Вся родня возмущается этим: царицы – тетка Прасковья и тетка Марфа. Одна тетка Наталья помалкивает, то ли стерпелась, то ли ума решается, что одинаковых мыслей с тобой».

Ну уж нет, ни плотничать, ни столярничать он, царевич Алексей, не станет, каким бы соловьем ты, государь-батюшка, ни распевал об этом. До такой срамоты себя не доведет.

Еще отец в одном деле понаторел, да позабыл сказать, что мясником был, когда стрельцов рубил, да и по сей день все виноватых находит, чтоб выпускать их кровь.

Все больше Алексей дичился и страшился отца, ненавистно думал о нем.

III

После Нейгебауера воспитателем царевича стал другой немец – Гюйсен фон Генрих, доктор прав, барон, поступивший на русскую службу, чтобs нанимать иностранных мастеров для работы в России. Ученый барон составил план воспитания и образования царевича, Петр план этот одобрил, и обучение началось. Воспитатель сумел приохотить своего царственного подопечного к чтению, помогал ему овладевать немецким и французским языками, и Алексей с гордостью, прихвастнув, говорил, что пять раз прочитал Библию по-славянски и один раз по-немецки, делал выписки из особенно заинтересовавших его книг. Плохо ладил он с науками математическими и военными, а экзерциции с непременным посещением конного манежа и фехтование при любой возможности старался избегать.