Великое сидение, стр. 90

Устал Силантий, задохнулся, словно бег продолжал, испариной лоб обметало.

– Будя… – громко выдохнул он. – Про все рассказал… И не блазни ты, Ермил, меня, ни за что не польщусь огонь принимать.

Когда Флегонт жил в своем Серпухове и священствовал в монастыре, слышал, что в отдаленном прошлом, лет двадцать и много больше тому назад, на поморском севере раскольники сжигали себя. Но было это уже давно, и в памяти у него такие рассказы держались подобно сказкам.

А тут живого свидетеля и соучастника самосожженцев увидел. В этих самых выгорецких местах людские костры полыхали.

Было так, Флегонт, было! Едва успеет старообрядческий скит обосноваться на облюбованном месте, как кто-нибудь из доносчиков сообщит архиерею и воеводе, где поселились тайные люди, раскольщики. За царя они богу не молятся, податей платить не хотят, церковь и мирское начальство не признают, именуя всех прислужниками антихриста. Воевода, посоветовавшись с архиереем, посылал солдат на поимку раскольщиков, а те, прослышав, что антихристово воинство приближается, плотно затворялись в часовне или в моленной и сжигались на глазах подошедших солдат. В озлоблении солдаты по бревнам раскатывали скитские постройки, скит исчезал, но уцелевшие его обитатели, не решившиеся гореть, укрывались в других местах и начинали строиться там.

С 1675 года по год 1691 было более двадцати тысяч самосожженцев. Обнародовали правительственный указ, и в нем говорилось: «Которые прелестию своею простолюдинов, их жен и детей приводили к тому, что они себя сжигали, таких воров по розыску жечь самих». Но в том же году тридцать раскольщиков сожглись в овине деревни Озерной, принадлежащей Хутынскому монастырю, а другие заперлись в Палеостровском монастыре и, прослышав о приближении воинского отряда, сожглись в самой монастырской церкви. Главным зачинщиком этого был повенецкий мужик Ефрем. Уговорив людей к самосожжению, он сам гореть не стал, а, пограбив монастырскую казну, убежал и стал подговаривать еще и других раскольщиков, чтобы они тоже сожгли себя.

Частые страшные костры распространившейся огненной смерти испугали самих старообрядцев, и среди их учителей послышались голоса, резко осуждавшие изуверский обычай. Наиболее уважаемые в старообрядчестве иноки, «собравшись числом до 200, осудили ревность проповедников красной огненной смерти, считая ее за бесовское наваждение».

Поздно спохватился старец Ермил из Выговской пустыни. Должно быть, в последние дни все же наскучила и утомила его затяжная жизнь, а избавиться от нее он иного средства не знал, как спалить себя огнем очистительным, да товарищей себе найти не сумел. Не явился к нему и никонианский дьячок, успокоившись на том, что неделю у великого поста убавлять не станут.

VII

– Стало быть, ты свое отслужил, что к нам прибежал?

– Считай так. Или мне в попрек это ставишь?

– За что попрекать, – хорошо, что убег. Пускай у царя одним ружьем меньше станет. Беглые богу угодны.

– Я не сразу убег, сперва думал… Думал, думал, а потом и надумал. Чего я стану служить? Богатые да знатные от службы линяют, а нам таким лямку тянуть? Выходит, энти хоша и сытые, гладкие, а считают себя вроде как к солдатчине слабосильными. В полки записаны, а в муштре не больно охочи быть, больше отпущения к своим делам норовят получить. А мне, думаю, чего для служить? На войну погонят, а там дожидаться, когда пуля настигнет? На что мне она?.. Вот и убег потому, – откровенно признавался бывший каптенармус Филимон Бабкин.

– Ну что ж. Ничего, что так, – благосклонно относился к нему собеседник, еще не принявший иночества, но слывший не простым послушником, а старшим над ними, и потому в знак почтительности послушники называли его отцом Демидом. Так он и Филимону велел себя называть. – А дом твой где? – продолжал он выспрашивать новоприбывшего.

– Тут вот, – кивнул Филимон на избу, у которой они сидели.

– А допрежь, до солдатчины?

– Дом где? – переспросил Филимон и ухмыльнулся. – В чистом поле под кустом дом.

– Значится, гол как сокол? – уточнял отец Демид.

– Хоть шаром по мне покати, – голым-голо. Да я на то безунывный. Когда нет ничего, тогда много легче. Никакой, значит, тягости на тебе. Голый что святой, ни разбоя, ни грабежа не боится.

– То воистину так, – согласился отец Демид. – А вино любишь пить?

– Трезвенник, – опечаленно вздохнул Филимон. – Не пью оттого, что пить не на что. А ежели бы кто поднес… Вот хоть ты, отец… Я б всю прыть свою показал. Вот те крест!..

– Попомню это, может, и поднесу, – посмеялся отец Демид.

– Вот бы ладно было! – воскликнул Филимон.

– А что ж, я ребят-ухарей почитаю.

– Я бы с тобой, когда б выпили, побойчее поговорил, уважил бы тебя в чем-нито, – обещал Филимон.

– Хоша ты, малый, и продумной, а пропащим тебе в жизни быть, попомни слово мое, – предрекал ему отец Демид. – Потому – бесхозяйный ты.

– Навряд так. Я каким хошь могу стать, – заверял его Филимон. – Захочу – и хозяйством обзаведусь. Сразу будет все. Скотины – таракан да жужелица, посуды – крест да пуговица, одёжи – мешок да рядно, у ворот – ни забора ни подворотни, а у дома – ни кола ни двора. Худо, что ль?

Посмеялись оба, и отец Демид благодушно потрепал веселого собеседника за плечо.

– Разбитной ты, видать.

А Филимон, стараясь угодить ему, продолжал балагурить:

– И тебе, отец, давай бог и царица небесная на мое пожелание: прожить сто годов, нажить сто коров, табун меренков да подмостье хряков, овец полон хлев да не в переводе чтоб хлеб, кошек шесток, кобелей пяток и в квашне б тебе постоянный всход.

– Придется, парень, приветить тебя, угостить. По ндраву ты мне.

– Это вот хорошо! Люблю так, когда не светило, не грело, да вдруг припекло! – восторгался Филимон в предвкушении угощения.

Отец Демид повел его в стаю и там, в полутемном закутке достал из тайника склянку и кружку.

– Самое то, что надобно, – потирал Филимон руки. – Скляницу вина, полтора блина, да и будет с меня.

Ради закрепления знакомства и приятной встречи заздравно выпили.

– Такого я роду, отец Демид, что на вино глядеть не могу, зараз его выпиваю, – продолжал Филимон балагурить и, допив, крякнул от удовольствия, а на закуску провел рукавом по губам. – Хошь как хошь, а я с тобой в дружбу войду, ты только, сделай милость, пособи в одном дельце, – подмигнул Филимон нежданно обретенному дружку.

– Сказывай, что надумал.

– Надумал, отец… Вчерашним днем, когда пришли мы от старца отца Андрея, я с устатка после дороги лег спать и проспал допоздна. А там и ночь подошла – опять спать. А в завтрашний день не миновать нам на завод уходить, только нынешний остается… Подскажи, отец, куда б нам пойти? Втроем мы: я, Трофим да Прошка. Нибудь какую черничку альбо послушницу… Тебе повиднее тут. Как бы такое дело, отец, добыть? Удружи помочь нам.

– Да это просто у нас, – не задумываясь, сказал отец Демид, – в беспоповщинский толк подаваться надо, на том конце ихний скит. А там в любую сехту входи. Акулиновщина – одна называется, филатовщина – другая, а то можно и к хлыстам еще. Все там блудно живут, и матери, и послушницы. И у них без разбора в стыду. Христовой любовью это считается. Приманчиво там.

– Грешат, сталоть, по малости, да?

– Черничкам либо беличкам блудный грех замолить – дело легкое: положи сто поклонов, а не то отпой молебен мученице Фомаиде, какая помогает от блудные страсти, и все с девки аль с бабы как с утки вода. И на том свете никогда не вспомянется, потому как тайно содеянное не судится. Это простым падением называется, а нисколь не грехом. И святые падали да угождали богу. А без того никакому человеку прожить нельзя. Мы тоже – когда к беспоповным пойдем, а в ину пору – к хлыстам. Тоже и у них завлекательно. Сперва песни поют, потом пляшут, а потом какую хошь, ту себе и бери. Они тому добре рады. А в беспоповщине, ежели какие были женатыми, то им разжениться велели, друг от дружки отстать, а в Христову любовь вступать с кем захочешь.