Великое сидение, стр. 69

– Митька, ты про кулачки писал?

– Ага.

– И я тоже.

– Пиши, Гавря, про что хошь, только не жалобься. Прознают – попадет за жалобу, – предупреждал товарища по навигацкому учению Митька Шорников, сын бывшего петербургского гостинодворского купца. – Пиши, что до всего любопытно и нисколь жить не голодно.

– Пока письмо до дома дойдет, мы все тут, отощамши, околеем, – уныло вздохнул Гавря.

– Авось и с проголодью тож обвыкнемся. Пиши, что ладно все.

И Гавря продолжал писать:

«В судебную палату нас водили и там показывали статуйного человека над дверьми: вырезано из камня изображением женского полу, в образе Правды. А глаза платком завязаны, чтоб не видела ничего, и в одной руке держит весы, а в другой меч. А близко того дворца на море стояла галера и на ней галиоты, кои осуждены в вечную работу. У площади стоят предивного строения дома разных прокураторей и при них изрядные лавки, в коих продаются сладкие сахары и напитки: чекулаты, кафы, лимонаты, и табак дымовой и носовой. А до Венеции видели город Ульмунц. Там на воротах ратуши часы бьют перечасье музыкальным согласием, и в то время вырезанные из дерева куклы под названием марионеты, бьют в колокола руками, как живые люди, а двое в трубы трубят. Все это, маменька, зело предивно и смотреть можно глаз не оторвамши. И монастырь есть, где монахи носят серые одежды из сермяжного сукна и ходят босы, а мяса никогда не едят.

(«Тоже и мы его почти не едим», – горестно подумал сочинитель письма, но о том ни словом не обмолвился.)

Бороду те монахи никогда не бреют, кроме воды, ничего не пьют и живут по одному в келье. На них смотреть не лестно, и больше ничего описать не могу. Обсказал обо всем, как дорогая и бесценная маменька наказывала мне, всегда и во всем покорному своему сынишке Гаврюшке.

Да вот еще что, маменька, вспомнил приписать. Говорили нам на учении, что кошку на корабле всегда надо держать для мышей. Ежели мыши что из товаров съедят и хозяин товаров станет об том бить челом, и буде кошки не было, то убыток на капитане доправят, а буде кошка была, то и нет ничего. Теперь все. Остаюсь Гавря – сын».

Случалось так, что отправленные за границу учиться морскому кораблевождению, познакомившись с компасом, считали свое учение оконченным и, не побывав в море, хотели уже возвращаться в Москву.

– Как это так? – возражали им учителя. – А кто же морской болезни отведает?

Нет, окончание морского учения еще далеко.

Ученики навигацкой школы должны были уметь разбираться в чертежах кораблей и в морских картах, знать все корабельные снасти и паруса и уметь управлять ими, владеть судном в любом плавании и особенно в бурю. Трудно давалась им эта наука, да еще при незнании языка учителей и плохом толмаче-переводчике, путавшемся в русских словах.

Не выдержав такой тяготы, великовозрастный дворянский сын Иван Мороков сбежал из Венеции, сумел добраться до своей родной Вологодчины, постригся в монастырь, стал называться Иосафом, но не смог уберечься и там. Дознались власти, кто он такой, как и почему постригся, да и воротили его из обители святости снова в греховную жизнь, где для нового ее начала попал сразу же под кнут.

– С галерной каторги не побежишь, прикуют тебя, резвого, – предрекали дальнейшую судьбу беглеца.

Скорбя о сыне, отправленном за море в муку-науку, вынул старый боярин из родовой укладки рыжий лисий мех на шубу, да две черно-бурые лисицы, да сто огонков соболей, да пять сороков горностаев и послал в подарок венецейскому гранд-магистру, чтобы боярскому сыну Семену Рожнову в науках послабление было. Кто-то из венецейских властителей получил этот подарок, не зная, как ему в теплой Италии меха применить; долга и честности ради поинтересовался узнать, в чем нужда по науке у российского дворянина Семена Рожнова, но того в Венеции уже не было, переправлен на обучение в Англию.

Которые по малому своему разумению или по большой лени в заморском учении ничему не научились, тех Петр отправлял в полновластное распоряжение шута Педриеллы, который определял нерадивых в конюхи, дворники, истопники, нисколько не считаясь с их знатной бородой.

IV

– Гавря!.. Я ее опять во сне видал!

– Ври!

– Ей-богу! Вот тебе крест… – побожился и перекрестился Митька Шорников, доверяя дружку по навигацкому учению свое самое сокровенное.

Едва начинало светать. Рано проснувшиеся дружки лежали рядом на нарах и перешептывались.

– Опять ей будто перстни на пальцы надевал, – рассказывал Митька. – Только гляжу, а она – шестипалая.

– Думаешь сильно об ней, потому опять и приснилась.

Опять… Приснилась опять. А уже сколько времени прошло с того дня, когда он, Митька, видел ее, царевну Анну… Анну Ивановну, в лавке. Руку настоящей царевны в своей руке держал, – такое лишь в сказках случается, а у него былью было. А потом, с отцом вместе, ходили к царице Прасковье Федоровне, и снова видел ее, погрустневшую тогда, Анну. Флакончик «вздохов амура» оставил ей, будто бы позабыл. И опять во сне вот приснилась…

Вот так Митька! С самой царевной видался, а он, Гавря, кроме поповен, никаких высокородных девиц в глаза не видал, прожив в поместье у матери под Торжком.

– Все лицо ее вижу явственно, – шептал ему Митька, – а рука, гляжу, шестипалая. Вон как чудно!

Если бы не было здесь этого Митьки, пропал бы он, Гавря, и причин к тому было много: трудности навигацкой науки и тоска-скука по дому, да еще эта венецейская бескормица. Только и еды – макароны; тонкие, длинные, как глисты, и ты глотай этих ослизлых червяков, от коих все нутро выворачивает. Ни тебе щей, как бывало, дома – жир не продуть, ни каши, ни мяса кус. И хоть бы ломоть аржаного хлебушка укусить, горбушку бы!.. А Митька макаронами нисколько не гребует, набивает себе целый рот, и ему хоть бы что. И по ученью все сразу схватывает, только успевай уши вострить, чтобы подсказки его ловить. Безунывный он и всегда на похвале у навигацких учителей. Не для того находится здесь, чтобы как-нибудь постылое ученье отбыть, а норовит до всего дознаваться и по науке даже наперед забежать. Мало-помалу начинает лопотать по-ихнему, по-венецейски, и говорит, что научится полностью.

Благодаря Митькиной поддержке он, Гавря, хотя и с великим трудом, но все же сносил тяготы здешней жизни, а другой его сосед по нарам, уже женатый господин из дворянского рода, Михайло Лужин, чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей молодой жене да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем, в двунадесятый церковный праздник, всем ученикам роздых от учения был, и они ходили на венецейские диковины любоваться, а Михайло этот сидел, слезы глотал и писал в Петербург своему родичу в жалобном письме:

«О житии моем возвещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. Вам самим про меня известно, что кроме языка природного никакого иного не могу ведать, да и лета мои ушли уже от науки. А паче всего в том великая тягость, что на море мне бывать никак невозможно того ради, что от качания бываю весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, которые имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники cтрого велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет безо всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано по указу государя. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. И для того обязательно надо величать его полным титулом, про который я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу я вас, моего дорогого друга, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме приложу. Молю отставить меня от этой навигацкой науки, а взять хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися надо мною бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то иному больше некому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».