Великое сидение, стр. 62

Это ли не доказательство верности? Крепче самых клятвенных заверений эти как бы доносы на самого себя.

Да, со стороны доверия царя он в безопасности.

Самому верному своему человеку писарю Орлику гетман говорил:

– Какого же нам добра вперед ждать за наши верные службы? На моем месте другой не был бы таким дурнем, что по сие время не приклонился к противной стороне.

Припоминал Мазепа свои обиды, считал за великое себе унижение, когда два года тому назад царь Петр посылал Меншикова с кавалерией на Волынь, а ему, гетману, приказывал идти за ним и исполнять его приказания.

– Не так бы мне печально было, – негодовал Мазепа, – когда бы меня дали под команду Шереметеву или какому иному великоименитому и от предков своих заслуженному человеку.

Вспомнил еще одно поругание и обман, содеянный все тем же злохитрым и худородным Меншиковым: была у них договоренность, что выдаст Меншиков свою сестру замуж за гетманского племянника Войнаровского, но когда уже и рукобитью было бы близиться, то Меншиков с неномерной гордостью отказал: «Нет. Царское величество сам желает на моей сестре жениться». Да и другие были противности, проявленные и Меншиковым, и самим царем. Как можно было забыть, что однажды царь при многих вельможных лицах его, гетмана, за ус оттрепал, а в минувшем 1707 году Меншиков распоряжался гетманскими войсками, как подвластными себе самому.

– Боже мой! – восклицал Мазепа. – Ты же видишь мою обиду и унижение.

И в то самое время, будто нарочно подгадав, приезжал из Польши иезуит Заленский с предложением перейти ему, гетману Мазепе, на сторону Карла XII и домогающегося сесть на польский престол Станислава Лещинского. Подумал об этом Мазепа и не стал подвергать Заленского пытке или отправлять к царю. А вскоре после этого было доставлено письмо от Станислава. Взял гетман это письмо из рук услужливого Орлика, прочитал написанное и, задумавшись, с трудом выдавливая плохо сходившие с языка слова, проговорил:

– С умом борюсь: посылать ли это письмо царскому величеству или нет? Завтра посоветуемся обо всем, а теперь ночь. Иди спать. Утро вечера мудренее.

И утром, когда снова встретился с Орликом, сказал ему:

– Надеюсь я на тебя крепко, что ни совесть твоя, ни почтивость, ни природная кровь шляхетская не допустят тебя, чтоб мне, пану и благодетелю своему, изменил. Однако, для лучшей конфиденции, присягни.

Орлик присягнул и молвил:

– Ежели виктория будет при шведах, то вельможность ваша и мы все счастливы, а ежели при царе, то и мы пропадем, и народ погубим.

Мазепа усмехнулся:

– Яйца курицу учат! Или я дурень прежде времени отступить, пока не увижу крайней нужды, когда царь не будет в состоянии не токмо Украины, но и Московии своей от шведов оборонить.

Хитрил и страшился Мазепа, страшился и хитрил, выявляя свое двуличие. Как бы угадать – не прогадать. Опасался разрывать свою давнюю связь с царем, но и не мог не отвечать на домогательства Станислава Лещинского, переманивавшего на свою сторону. И хотя в их переписке слова скрывались за цифровой тайнописью, а не могло все оказаться непроницаемой тайной, и Мазепу порой начинало трясти, как от злой лихорадки, от того, что он все сильнее и запутаннее связывался с царскими врагами. Орлик знал его тайны, и гетман боялся его, самого доверенного своего человека.

– Смотри, Орлик, держи мне верность. Ведаешь ты, в какой я у царя милости. Не променяют там меня на тебя, если выдашь. Я богат, а ты беден, Москва же гроши любит. Мне ничего не станет, а ты пропадешь.

Но не Орлика следовало опасаться Мазепе.

VIII

На зависть многим поместным и дальним шляхтичам не только близко сошелся и подружился, но и породнился генеральный судья Василий Кочубей с самим ясновельможным паном гетманом Иваном Степановичем Мазепой, и не было кроме них более сильных людей во всей Малороссии. Одна дочь Кочубея вышла замуж за племянника Мазепы, пана Обидовского, а другая, младшая, была крестницей гетмана.

В дружбе, в частом общении незаметно пролетали годы, – старое старилось, молодое росло. Заневестилась крестница Мазепы Матрена; пробилась обильная седина в кудрях ее крестного отца. Овдовел пан гетман, и заскучала его жизнь. Как могли – участливым словом, проявлением особого внимания, – старались кум и кума Кочубеи поразвлечь кума гетмана в дружеском застолье, чтобы он в полной чарке мог бы топить свою печаль и тягостные раздумья об одиночестве. Приятно было куму Мазепе бывать у них. И случилось так, что на его, гетманском, высокочтимом личном примере подтвердилось примечательное состояние человека, при котором седина – в бороду, а бес – в ребро.

Задумал Мазепа жениться в другой раз и, чтобы невесту где-то на стороне не искать, указал на свою крестницу Матрену.

Повеселились, посмеялись старики Кочубеи такому предложению.

– Ой, пан гетман, и пересмешник же ты!

– Такого бы зятя да не иметь!.. Вот покумились некстати… Ой, от смеху в боку закололо… Матрена, что скажешь? Каков крестный жених?

А Матрена скромненько очи опустила и от приятности слегка зарделась.

– И потешник же, друже кум!

Ан ничуть не бывало. Даже малой усмешки ни в глазах, ни на губах гетманских не было. Самым серьезнейшим образом предлагал он крестнице руку и сердце.

– Да как же так… Постой… – нахмурился кум Кочубей. И изумленно всплеснула руками кума.

– Бога надо бояться. На такое сватовство церковный запрет положен. Крестный отец ты ей, отец, пан гетман, отец! – повторяла ему кума и сурово упрекнула: «Волосом сед, а стыда нет».

Видно, не понимала того кума Кочубеиха, что иной седой дороже молодого кудрявчика. А у гетмана и седина его была кудреватая, или, по-другому сказать, кудри были седые. И никаким удалым красавчиком-парубком не прельстилась бы так Матрена, как уже была прельщена старым гетманом. Кто знает? – может, прилюбилась ей думка гетманшей стать; может, с детских лет полюбила своего крестного, как родного отца, а потом вот и больше того – полюбила, как суженого. Она, Матрена, была согласна.

Вразумляли ее родители и добрым словом и угрозами, но она не вразумилась бы и от плетки, и если отец с матерью отказывают гетману, то она из отцовского дома тайком в гетманский дом убежит.

И убежала, наделав большой переполох.

– Ратуйте, люди добрые! Гетман нашу дочь обесчестил! – вопила мать.

– Вор он, злодей, дочь украл! – метался отец.

– Ой, лихо, лихо…

– Горе и позор… Позор и горе на наши головы!..

Не вор, не украл, своей волей Матрена пришла, и он, гетман, после того, как она некоторое время пожила у него, отправил ее домой к отцу, чтобы не было лишних толков, пятнавших его честь. Но Кочубей еще пуще стал обличать его и изустно, и письменно; мать старалась все громче и громче разголосить о похищении дочери, о горе и позоре своем.

Вывело это Мазепу из терпения, и он написал письмо: «Пан Кочубей! Пишешь нам о каком-то своем сердечном горе, но следовало бы тебе жаловаться на свою гордую, велеречивую жену, которую, как вижу, не умеешь или не можешь сдерживать: она, а никто другой, причиною твоей печали, если такая теперь в доме твоем обретается. Убегала св. великомученица Варвара пред отцом своим Диоскором не в дом гетманский, но в подлейшее место, к овчарам, в расселины каменные, страха ради смутного. Не можешь, никогда быть свободен от печали и обеспечен в своем благосостоянии, пока не выкинешь из сердца своего бунтовичьего духа, который не столько в тебе от природы, сколько с подущения женского, и если тебе и всему дому твоему приключилась какая беда, то должен плакаться только на свою и на женину проклятую гордость и высокоумие. Шестнадцать лет прощалось великим и многим вашим смерти достойным проступкам, но, как вижу, терпение и доброта моя не повели ни к чему доброму. Если упоминаешь в своем пашквильном письме о каком-то блуде, то я не знаю и не понимаю ничего, разве сам блудишь, когда женки слушаешь, потому что в народе говорится: где хвост управляет, там голова в ошибки впадает».