Великое сидение, стр. 54

В чем же крылась причина поражения? От самого себя правды не скроешь: плохо были организованы его повстанцы и оказались раздробленными их силы, потому и были нанесены им столь непоправимые поражения, и невосполнимы потери, понесенные под Азовом и у Кривой Луки. Конечно, много значило и превосходство хорошо оснащенных сил противника.

Опоздало донское казачество со своим восстанием, провело в бездействии и упустило время, когда бунтовала Астрахань или ширилось возмущение по Башкирии. Следовало тогда же и присоединиться к тем боевым сотоварищам. Да и много праздного времени провел он, войсковой атаман, находясь безвыходно в этом Черкасске. Плохо было еще и то, что развитию восстания на Дону мешала привязанность здешних людей к своим обжитым местам. Не говоря уже о самих коренных казаках, а и многие из новопришлых крестьян, уйдя от прежних ненавистных господ и начальных людей, радовались тут полегчанию своей горемычной жизни и не очень-то стремились к продолжению борьбы. Ошибки, ошибки, оплошности, и за них теперь неминуемая расплата…

И она наступила в жаркий день 7 июля 1708 года. К своему гневному изумлению увидел в оконце Булавин, что к его куреню, возглавляя вооруженных домовитых казаков, подошел сам Илья Зершиков, громко и злобно требуя, чтобы атаман немедля сдавался им. В завязавшейся перестрелке Булавин убил двух казаков. Ну, убил бы еще одного или тоже двух, а исход схватки все равно был уже предрешен. Кто-то из домовитых крикнул, что надо курень соломой обложить да поджечь и Булавина огнем наружу выпихнуть либо живьем спалить.

Так и сделали бы предатели вероломные, и ничего больше Кондрату не оставалось, как самому порешить себя мужественной честной смертью.

– Прощай, Дон!.. Прощай, воля!..

Пуля поставила последнюю точку всему неудавшемуся булавинскому делу.

Глава четвертая

Великое сидение - gl1_04.png

I

Что делать, как быть, куда горе-горькую головушку преклонить ей, царице Прасковье?

– Охти-и…

От взятых с собой из Измайлова съестных припасов и от скотского гурта ничего не осталось. Столько едаков на ее, царицын, кошт навалилось – под чистую все, как помелом, подмели. Царица Марфа да царевны Наталья, Мария и Федосья, сестры Петра, своя сестрица Анастасия, каждая со своими придворными, все есть-пить хотели, а из Москвы своих припасов не взяли, понадеявшись, что все им в Петербурге тут приготовлено. Той – мясца, той – крупицы, мучицы надо. А как не дать? Родня ведь! Да и знали все, что с ней, с царицей Прасковьей, большой обоз шел. А тут еще и Петрова зазноба лифляндская на чужой каравай рот разинула, и у нее тоже, хотя и не столь большая, дворня, но есть.

Раздавала она, царица Прасковья, не скупилась, в надежде, что все ей возвращено будет, ан жди-пожди, и все жданки прождешь. Ничего у самой не осталось, и спросить не с кого. Петра Алексеевича нет, пожаловаться некому. Вместе со светлейшим князем Меншиковым отбыли к войне ближе, а без них никто ничего не знает и сделать не может. И жители, и работные, и военные люди перебиваются кое-как; многие уже совсем голодать стали. Цены в лавках и на уличном вольном торгу несусветные, да и купить почти нечего.

Хотя лето еще не кончилось, а дожди по-осеннему зарядили, дороги стали непроезжими, непролазными – самая добычливая пора для разбойничьих шаек. Сколько обозов разграблено, и даже стражники оберечь их не могут. Словно нарочно лихоимцы поджидали, когда из Измайлова для царицы Прасковьи два новых обоза пойдут. Пошли они, а до Петербурга ни один не доехал, от последнего обоза только приказчик с распухшей от битья рожей явился да со сломанной рукой. Бой почти под самым Петербургом с ворами был, и какие возчики перебиты, а какие сами в воровскую шайку ушли. Вот тебе и ожидаемые припасы, – мука, крупа, сало, где они? Куда, на какую полку зубы класть?..

Некоторые придворные, а особливо дурки да карлицы, привычные к сладкой еде, от голода, мокрости да неуюта похворали малость и померли, а уцелевшие отощали, и несмолкаемый вой стоит по царицыному подворью. Спасибо зятю, сестрину мужу, Федору Юрьевичу Ромодановскому, что распорядился по возу капусты да репы доставить. Приходится этой едой питаться, а какая в ней сыть? И царевны осунулись; Катеринка смеяться перестала, Анна с каждым днем все больше угрюмится, а у Парашки глаза в слезах и все слюнки глотает.

– Исть, маменька, чего-нибудь хочется…

– Кочерыжку, доченька, погрызи, либо пареную репку возьми.

А Парашка от этого еще пуще в рев.

И что же это будет такое?.. Приехали в «парадиз», в царский рай!.. К пожарам да к наводнениям еще и бескормица добавляется, а к этому ко всему ходит слух, что со дня на день швед на Петербург нападет и обратно к себе его заберет. Говорили намедни в соборе люди, что шведский король похваляется: пускай, дескать, царь Петр строит город, который все равно шведами будет взят… А тогда как быть?..

Только одна царева разлюбезная хахалица Катерина Алексеевна безунывна. Ей, конечно, и такая еда хороша: с девок привычно капустой да репой кормиться. А придет швед – отговорится на бусурманском своем языке, что насильно, мол, в полюбовницы себе царь забрал, а она, дескать, слезы лила, отбивалась. По всему видать, расподлющая тварь! А вот ей-то, ей, царице Прасковье, со своими царевнами не миновать живота лишаться. А если не от шведа, то от капусты с репой, от холода-голода, от кручины-тоски.

– О-охти-и!..

По всему Петербургу у подножия сосенок, берез и осин торчали грибы. Может, хоть они будут подспорьем в еде. Но все же и неприязненно смотрели люди на полчища маслят и рыжиков, вылезших из своих земляных укрытий. А над ними, словно генералы, в белых чулках да в красных мундирах, испятненные регалиями, мухоморы. Грибной год выдался.

– К войне опять.

– Опять!.. Она какой год уж идет.

– Значит, сильней прежнего будет.

II

Трудную навигационную науку проходили прикованные к галерной банке бывшие попы Флегонт и Гервасий. Не сразу и не легко давалось им действовать веслами слаженно с другими гребцами: то глубоко, то мелко забирали воду, то ударяли о чужое весло, внося сумятицу в ход галеры. Почти каждая такая оплошность влекла за собой удар плетки надсмотрщика, – красные рубцы не сходили с плеч и спин неумельцев. И приказ был не вскрикивать от ударов, не стонать.

Деревенели пальцы, сжимавшие рукоять весла, и то дрожью, то горячим потом обметывало Гервасия и Флегонта, то не хватало им воздуха, а то, захваченный широко раскрытым ртом, он распирал грудь, и кровь частыми тугими толчками болезненно ударяла в виски. Флегонт густо оброс поседевшей за недолгий срок бородой, а у Гервасия волос посекся и пожухла бесцветная его бороденка.

Пробовали попы заговаривать о своей злосчастной судьбе, но в ответ слышали угрозы: будут надоедать со своими жалобами – вырвут им ноздри да прижгут на лбу клеймо, что они суть воры. Помрут в муках таких? Ну и пускай помирают, на это запрета нет.

Босоногие, изможденные, в рубище, пока еще крепились попы, старались в лад с другими гребцами поднимать и опускать весла, ровнее откидываться назад и отталкивать в это время веслом захваченную толщу воды.

– Вот и видать, что стараетесь, сталоть ноздри будут целей, – ободрял их надсмотрщик и для пущей поблажки не так сильно хлестнул плетью того и другого.

Но Гервасию так и не пришлось освоить как следует навигацкую эту науку. На Ладоге, в штормовую погоду, когда волны не давали галере надлежащего хода и не помогали гневные крики надсмотрщика, чтобы гребцы-каторжане шевелились проворнее, Гервасий выпустил весло из рук, ткнулся головой в спину сидящего впереди каторжанина, и бессильной оказалась плеть, несколько раз пытавшаяся его опамятовать и потому сильно полоснувшая податливо-расслабленные плечи. Так и не опамятовался Гервасий от своего дерзкого неповиновения, а когда преисполненный ярости надсмотрщик схватил его за шиворот и остервенело рванул к себе, Гервасий, удерживаемый цепью, покорно свалился ему под ноги, навсегда освобожденный от каторги подоспевшей смертью. И тут еще на одной из передних банок сумятица произошла. Хотя там пока жив был гребец, но он уже безучастно водил одичавшими глазами, не узнавая никого, а рядом с ним корчился другой, надсадно и хрипло дыша. Остальные гребцы побросали весла и сидели, втянув голову в костлявые плечи, равнодушные к свистящей над ними плети и словно не чувствуя ее ожогов.