Великое сидение, стр. 5

У палат царицы Марфы Анна увидела двоюродного братца царевича Алексея. Он стоял у крыльца, грыз волошские орехи и, слушая гул церковных колоколов, смотрел в замоскворецкую даль.

– Здравствуйте, братец, – подошла к нему Анна и похвалилась: – Мы в Петербург завтра едем.

Алексей недоуменно посмотрел на нее и осуждающе спросил:

– Вроде радуешься?

– А как же?! В Петербург ведь!

– Провалиться б ему в болотную трясинную топь на веки веков! – как зловещее заклинание, сквозь зубы проговорил Алексей. Он стиснул челюсти, разгрызая орех, и сморщился, заплевался: орех оказался горький, гнилой. Вытер ладонью губы и протянул Анне оставшиеся в горсти орехи. – На, грызи.

– Чать, Петербург-то столицей будет, – поддразнивая его, сказала Анна, и звонко щелкнул орех на ее зубах.

– Столицей… – скривил Алексей губы. – Да разве Москву с тем болотом сравнить?

– А мы все равно Москву редко видим. Только и приезжаем когда в Успенский собор. Как вот нынче.

– У вас и в Измайлове хорошо, – вздохнул Алексей.

– Ну уж… – оттопырила Анна губу, сдувая с нее приставшую скорлупу. – Мы вчерашним днем к Ромодановским, к тетеньке Анастасье ездили, так дяденька Федор Юрьевич говорил, какие антиресные потехи государь в Петербурге велел завести. Вроде как зверильницы, чтоб монстрам там быть. Дяденька Федор Юрьевич к ним туда шестипалого мужика об одном глазу отвезти велел. У нас в Измайлове для потехи всякие слепые, хромые, горбатые, а дяденька-государь хочет таких набрать, чтоб гораздо чуднее были.

У Алексея участилось дыхание, по лицу поползли красные пятна. Бегло оглядевшись, – не подслушает ли кто, – отчаянно осмелев, сдавил он голос до злобного шепота, чтобы не сорваться на крик:

– Сам он – монстр, хоть и отец мне родной… Все люди как люди живут, цари как цари, а он… изо всех шутов шут, изо всех уродов урод. Самый первый монстр он. Монстр, монстр! – озлобленно повторял Алексей. – Новости все выдумывает, чтоб еще невиданней было…

Анна вобрала голову в плечи и, надув щеки, фыркнула и залилась не по-девичьи басистым смехом. А Алексей продолжал:

– Он, Аннушка, самодержец, всю Россию в кулак зажал, заставляет всех трепетать, а сам пауков да тараканов боится. Ты ему там, в Петербурге, невзначай когда-нибудь подпусти их, увидишь, как он задрожит.

– Ой, братец… Уморили… – смеялась, хохотала Анна.

– Написал мне, чтоб опять учиться ехал. Либо к немцам, либо к голландцам, – сообщал Алексей. – Помру я со скуки там. Москва постоянно сниться мне будет… Аннушка! – схватил ее за руку. – Благодать-то какая у нас! А там ведь и колоколов не услышишь. Как подумаю об отъезде, так сердце заходится, – откровенничал с ней Алексей и вдруг спохватился: крепко, до боли, – аж поморщилась Анна, – сжал ее руку и угрожающе предостерег: – Смотри, не сболтни когда, про что говорил. Я ведь все равно отопрусь, а тебе лихо будет. – И пристально, испытующе посмотрел на нее. – Слышь?

– Слышу, – отвела она глаза в сторону.

– Смотри, говорю! – еще раз пригрозил он.

– Сумятливый вы, братец, какой, – неодобрительно заметила Анна и стала подниматься по ступенькам крыльца.

Было с чего Алексею стать сумятливым в этот день. Шепнула ему утром тетка царевна Мария, чтобы он пришел к царице Марфе, где уже не раз бывали их тайные встречи. Пришел он, и Марфа передала ему письмо от матери, опальной царицы Евдокии Федоровны, во иночестве Елены, по приказу мужа, царя Петра, насильно постриженной и заключенной в суздальский Покровский девичий монастырь. Держал Алексей в дрожащих от волнения пальцах листок с криво нацарапанными строчками знакомого почерка, и сумятило его душу. Мать писала ему:

«Царевич Алексей Петрович, здравствуй! А я, бедная, в печалях своих еле жива, что ты, мой батюшка, меня покинул, что в печалях таких оставил, что забыл рождение мое. А я за тобой ходила рабски. А ты меня скоро забыл. А я тебя ради по сие число жива. А если бы не ради тебя, то бы на свете не было меня в таких напастях и в бедах, и в нищете. Горькое, горькое мое житие! Лучше бы я на свет не родилась. Не ведаю, за что мучаюсь. А я же тебя не забыла, везде молюсь за здоровье твое пресвятой богородице, чтобы она сохранила тебя и во всякой бы чистоте соблюла… А ты, радость моя, чадо мое, имей страх божий в сердце своем. Отпиши, друг мой Олешенька, хоть едину строчку, утоли мое рыдание слезное, дай хоть мало мне отдохнуть от печали, помилуй мать свою и рабу, пожалуй, отпиши! Рабски тебе кланяюся».

Это письмо подливало масло в огонь. Все враждебнее относился Алексей к отцу, и в порыве накипавшей на него злобы за мать, за ненавистные преобразования, вводимые им в жизнь, покаялся однажды Алексей своему духовнику, протопопу Верхоспасского собора Якову Игнатьеву, что желает смерти отцу. «Бог тебя простит, – благосклонно положил духовник свою руку на голову Алексея. – Мы все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много… И не забывай, вьюнош, невинную жертву отцова беззакония несчастную родительницу свою, и помни еще, что тебя любят в народе и молятся за тебя – надежду российскую».

Страшится отец, что шведский король на Москву пойдет. Из боязни этого велит город крепить, и ему, Алексею, приказал наблюдать за теми работами. А пускай бы швед и пришел! Не пауков с тараканами подпустить бы, а… Чтоб не проснулся и не встал никогда… Учинил бы кто-нибудь такое ему… Того же хочет и духовный отец… И пускай, пускай швед придет. Замириться с ним можно будет легко – отдать весь добытый чухонский край с морем и болотами. Не для чего на краю света России быть. С избытком и допрежнего своего государства.

После молебна Катерина с Парашкой тоже побежали к тетке Марфе, а сама царица Прасковья в сопровождении митрополита, викарного архиерея и других лиц священного чина направилась к собору Вознесенского девичьего монастыря, что стоял на Спасской улице – главной улице кремля. Тот монастырский собор служил усыпальницей великих княгинь и цариц, и чаялось царице Прасковье, что, когда придет к тому срок, и ее место упокоения будет тоже под теми же плитами, под которыми в давние времена погребена основательница монастыря княгиня Евдокия – жена князя Дмитрия Донского, а последней из цариц – Наталья Кирилловна, мать царя Петра. Она была мачехой Ивану-царю, значит, и ей, Прасковье, приходилась родней. Вот бы, думалось, поблизости к ней и примоститься потом, после смертного часа, на свой собственный вековечный покой. Тут бы тебе и поклонение и поминовение, а ну как в заведомо постылом Петербурге придется руки сложить да и оказаться после того вчуже ото всех – вот она, беда из всех бед.

И митрополит, и викарный думали, что прошибала царицу Прасковью слеза в благоверную память о покойной государыне Наталье Кирилловне, а всплакнула Прасковья о самой себе, о своей посмертной судьбе.

Из Вознесенского собора прошла в собор Михаила Архангела, куда двенадцать лет тому назад принесен был ее супруг царь Иван и где в течение шести недель каждодневно десять царедворцев охраняли его, а потом похоронили убогого царя Ивана подле брата, тоже убогого царя Федора. В низком поясном поклоне склонилась перед их гробницами царица Прасковья, молитвенно прошептав богу покоить помянутых царей со святыми в небесном их царстве.

Прощалась она с московским кремлем, и провожал ее перезвон церковных колоколов, словно на преждевременном отпеве: слезливо всхлипывали самые малые, тонкоголосые колокольцы; ныли, стонали другие, многопудовые, и покрывал все их подголоски и голоса своими гулкими вздохами самый большой колокол на Иване Великом, называемым Реутом.

Вот уж, поди, неисчислимо сколько небылиц на Руси наговорено было, когда его отливали, чтобы он зычным таким удался.

IV

Годы вдовства не приносили царице Прасковье печалей. Утвердившись в своем единовластии, царь Петр неизменно оказывал ей уважение и выполнял ее просьбы. Пожелала царица Прасковья после мужниной смерти покинуть кремль, и Петр отдал ей Измайловский дворец вместе с селом и со всеми прилегающими к поместью угодьями, а для управления тем обширным измайловским хозяйством и для удовлетворения других царицыных нужд закрепил за ней в ее постоянное и полное распоряжение расторопного Василия Алексеевича Юшкова, назвав его главным дворецким. К тому же Юшков не то чтобы воспитателем, а все же вроде как дядькой при малолетних царевнах стал значиться. Царица Прасковья обстоятельно рассудила: не надо ему в стороне от них быть. В иную минуту прижалеет их, по головке погладит, какой-нибудь сладостью угостит, – не чужой ведь им!