Великое сидение, стр. 188

– То истинно так, а может, Вилим Иванович, для ради пущей важности то дело сенатским указом еще закрепить?.. Ась?.. Как мыслишь?

– Закрепим и в Сенате, – обещал Монс.

– Уж так ты меня порадуешь, что вовек не забуду, дорогой и многолюбезный Вилим Иванович. Ты у меня в самой первейшей дружбе значишься, родней родного чту. Ты ко мне – всем сердцем, я к тебе – всей душой. Так у нас в обоюдности все и пойдет.

Они пожимали друг другу руки, в подтверждение сказанного еще раз облобызались, полюбовались майским обильным дождем, сладкоречиво, именно что по-дружески побеседовали.

В дальний, невидимый край унеслись клочья тучи. Высоко вскинулась позолоченная голубизна чистого неба, душицей разноцветья и разнотравья повеяло от промытой дождем земли.

В отличном настроении возвращался в дом Вилим Монс, а там – переполох.

– Что такое?.. – замер он на пороге своей канцелярии.

На столе – корыто, на полу – лужи воды. Поперек комнаты протянута веревка, и на ней развешены промокшие бумаги и письма. Столетов, Балакирев, Мишка, слуга царского денщика Поспелова, и его приятель Иван Суворов суетились около них, а с потолка все еще продолжало капать.

– Что это?.. – в тревожном изумлении повторил Монс.

– Вот… – указывал Столетов на корыто и на развешенные бумаги. – Купанье тут было. С гуся – вода, с нас – вся худоба! – захохотал он.

– Чему же ты смеешься, дурак! – вспылил Монс.

Он кинулся к столу, но там было только корыто, наполовину наполненное водой; выхватил из рук Мишки намокшие бумаги, нетерпеливо осмотрел их; окинул взглядом развешенные на веревке, – письма Екатерины и рецепта не было.

– Где?.. Где еще?.. Письма, бумаги – где?..

– Все тут, – осклабившись, отвечал Столетов. – Как дождь начался, сели мы вчетвером, в подкидного дурака дуемся, а тут потоп начался.

– Бумаги где?.. Я их тут оставлял…

– Погоди, доскажу, – отмахнулся от него Столетов. – Ливень, говорю, начался…

– Я первый учуял, – подхватил его слова Балакирев. – Егор-то Михалыч шумит, что мне в дураках оставаться, а я как раз за ум схватился, карты побросал – вот и не дурак. Кинулся глянуть, что тут, а с потолка на стол вовсю льет. Кричу – бумаги спасай, а то перемокнут…

– Где они?.. Где?.. – метался по комнате Монс, разыскивая письмо и рецепт, но не находил их. Ведь не скажешь, какие именно бумажки он ищет, когда они – тайные из тайн.

– Прочь отсюда. Все – прочь!.. – закричал он. – Воры, подлецы!.. Я вам покажу… Я всех вас… – шумел, неистовствовал Монс, выталкивая подвернувшегося под руку Балакирева.

– Другой бы спасибо сказал…

– Я скажу… Так скажу, что оглохнешь! – Изо всей силы дал Монс шуту оплеуху и пинком вытолкнул его за дверь.

Мишка с Иваном Суворовым выскочили сами, а Столетов ударил ногой по луже, взметнул веером брызги и, приплясывая, снова захохотал.

– Смеешься, мразь?.. – ненавистно взглянул на него Монс.

– Смеюсь, – вызывающе ответил Столетов. – Весело стало, потому и смеюсь. Желаю приятно здравствовать! – насмешливо крикнул он, выбегая из комнаты.

Оставшись один, Монс дрожащими от волнения руками перебирал каждый листок, – может, мокрые, слиплись и между ними – злополучный рецепт и письмо?.. Неужели Столетов забрал?.. Людей крикнуть, чтоб схватили, обыскали его… Надо было сразу же обыскать… А может, по-хорошему с ним, не кричать?.. Постараться бы выведать…

– Столетов!.. Егор!.. – звал Монс.

Но Столетов не отзывался, и нигде его не могли найти. Вечером после ужина расстроенный Балакирев говорил Мишке и Ивану Суворову:

– Прах бы с ними, с бумагами. Пускай перемокли бы, а то, видишь, Вилим Иванович озлился, зачем трогали их. Ох, грехи наши тяжкие… Я письма и другие бумаги вожу ему от государыни, а случись что – мне же первому попадет. Хоть и не знаю, что привожу, а все равно отвечай, да ненароком и совсем пропадешь. А кто главный виновный, с того спрос не ведут.

– А кто главный виновный?

– Известно кто: стражник тутошний. Крышу он ободрал, вот и дал дождю ход. Он виновный во всем.

Ложась спать на полатях в людской кухне, Иван Суворов тишком переговаривался с Мишкой:

– Какой-то листок у Монса, слышь, потерялся.

– Ага, – кивнул Мишка. – Письмо было.

– А что за письмо?

– Важное. Егор мне мигнул, когда прятал. Сказал: письмо сильненькое. Я спросил: про что в нем? А Егор цыкнул, велел молчать. И рецепт у него.

– А рецепт какой?

– О составе питья. Такой рецепт, что выговорить страх возьмет. Про самого про хозяина, про царя-анпиратора.

– Да отколь ты все знаешь? – удивился Суворов. – Видал рецепт?

– Егорка доверился мне, рассказал потом. Зарадовался, что Монса крепко поддел на кукан. А вчерашним днем я в Преображенском еще про одно дело узнал, – шептал Мишка. – Дворские девки сказывали, что Монс ихней Лушке золотую табакерку дал, чтобы она слова не проронила, как он ночью от государыни выходил. А Лушка ту табакерку на людях бросила да разревелась: «Мне-де в этом деле пропасть». Там, в Преображенском, переполох теперь.

– Ты гляди, что делается при дворе, – качал головой Суворов. – Какую Монс силу забрал.

– Ага. По особливой приверженности к амуру в такой силе стал.

– По какому амуру?

– А какой девок да баб с мужиками сводит, – пояснял всезнающий Мишка.

На полатях рядом с ними лежал сын придворного цирульника Михей Ершов. Он не вмешивался в тайную их беседу, но, притворившись спящим, старался хорошенько вникнуть в услышанное. Надежда на большую награду укрепляла его решение нафискалить. Когда Мишка с Иваном замолкли, намерившись спать, Михей мысленно составлял свой донос: «Я, Михей Ершов, объявляю, что, понеже ночуя в людской кухне государева дома в Покровском, слышал своими ушами, как разговаривали промежду собой слуга царского денщика Василия Поспелова именем Мишка и сын обойщика стульев Иван Суворов, что когда сушили у Видима Монса бумаги, тогда-де унес Егор Столетов одно письмо сильненькое и рецепт при нем про самого хозяина такой, что и рта страшно разинуть, сказать. И еще Мишка говорил, что Егор подцепил Монса на крепкий кукан. А в Преображенском теперешний камергер Монс выходил ночью из недозволенной ему спальни государыни и дал сенной девке Лушке золотую табакерку, чтобы та девка будто его не видала. К сему подписуюсь – Михей Ершов».

Вот таким донос его будет.

VII

– Что с государыней?.. Что?..

– Не знаем мы. Лекарь кровь ей пустил.

– О господи… Спаси и помилуй… Ужель помрет?.. Молодая ведь…

– Сказывают, ровно как паралик ее вдарил. В страшенном припадке была, обомлела вся и с лица изменилась.

– Да с чего же это такое с ней?

– Вилим Иванович утресь приехал, с час времени побыл у нее, и при нем как раз приключилось. Выбег он, кричит: «Лекаря скорей, лекаря!..»

– Все под богом ходим: нынче жив-здоров, а назавтра…

– Типун тебе на язык!

– Да мне что… Я ничего… Сказал только…

После того как придворный медик Блюментрост пустил больной кровь, она вскоре опамятовалась, только чувствовала себя очень ослабевшей. По церквам дали срочный приказ служить молебствия о выздоровлении императрицы.

А тут еще всполошила всех сбежавшая придворная девка Лушка, испугавшись, что получение золотой табакерки даром ей не пройдет и уж кто-кто, а Вилим Иванович ущемит ей болтливый язык.

– С перепугу не утопилась бы, – сокрушались иные придворные.

Но не все разделяли такую мысль.

– Вовсе, что ль, сдурела она?.. К каким-нибудь вольным людям пристала. Да, глядишь, атаманшей станет у них.

– У разбойных, что ль?

– А хоть бы и так.

– Говоришь так, словно хвалишь ее.

– А что ж Лушке из-за Монсовой табакерки виновной себя считать? Или с ним в сговор входить?.. Да провались он…

– Цыть ты! Сам язык прикуси, пока беду себе не накликал.

– Ой, страсти какие творятся!.. С государыней что содеялось. И как с ней такое могло приключиться?.. Недоглядели мы…