Великое сидение, стр. 183

А вот случилось так, что сама вдовствующая герцогиня очреватела. Узнают про то в Петербурге – дядюшка, мать – и хоть петлю накидывай либо топись… Выродить ребенка да придушить?.. Машку Гаментову государь за это казнить велел. Ему, бешеному, только бы головы рубить, – отрубит и родной племяннице. Что делать?.. Как быть?..

И Анна придумала: женить Бирона, и будто это его жена родит, а самой – ходить в широком капоте и в последние месяцы вовсе не показываться никому. Бироновская жена прислуживать станет, а больше никого не подпускать. Для ради видимости подушку ей подвязывать, будто бы это она чреватой стала.

Да, так и сделать. Можно будет и ребенка живым оставить, словно он бироновский, и законно имя младенцу дать.

Она позвала Эрнста Иоганна, растолковала ему, как и что, и, хотя тот вовсе не думал о женитьбе, Анна настояла, и он вынужден был согласиться. Выбрала ему Анна в жены двадцатилетнюю служанку Бенигну Готтлибе, слабую здоровьем, глупую и некрасивую, изъеденную оспой, вызывавшую у Бирона лишь отвращение.

После бракосочетания и весьма немноголюдного свадебного застолья, когда все разошлись, Анна сказала Бирону:

– Будем считать свадьбу моей, а не этой дуры. Пойдем ко мне.

И Эрнст Иоганн Бирон сразу же из-за стола отправился с герцогиней в ее опочивальню.

Поселилась госпожа Бенигна Бирон в той же части митавского замка, где были покои герцогини, и в дальнейшем все происходило так, как было придумано Анной. Бенигна подвязывала на живот себе подушку и все осведомлялась, скоро ли родит госпожа герцогиня. А потом, когда свершилось то, чему полагалось быть, Бенигну, будто роженицу, уложили в постель и приносили к ней младенца, мальчика.

IV

Непогожей выдалась петербургская осень 1723 года. Вечером 2 октября с моря стал дуть сильный ветер, вспучил Неву, и она, вырвавшись из стиснувших ее берегов, переполнила все протоки и заметалась по улицам, словно ища себе убежища. Градожителей обуял страх – не пришлось бы погибнуть в водной пучине, а в хоромах царицы Прасковьи тот водный переполох дополнился смятением, связанным с резким ухудшением здоровья занемогшей царицы. А еще неделю назад она была столь бодрой, надеялась на полное превозможение своих недомоганий. В жизнерадостном веселье отпраздновала день рождения дочери, царевны Прасковьи, коей с того дня пошел тридцатый годок, да вдруг после того что-то неладное со здоровьем и произошло. Подумалось было царице Прасковье, что похмелье тяжко сказывалось, ан и венгерское, выпитое для ради выздоровления, нисколь не помогло. Да еще и наводнение с его сумятицей подействовало худо. С каждым днем все сильнее обострялась ее каменная подагра, ноги отказывались повиноваться, вся она обрюзгла, ослабела, дышала трудно, с хрипами.

Можно было с часу на час ожидать ее кончины, и в царицыных покоях толпились челядинцы в тревожном неведении, что с ними станет после смерти матушки царицы. Были тут высшие и низшие чины духовной иерархии, заглядывали и юродивые с большим опасением, как бы не застал их здесь государь, который в любую минуту мог прибыть к умирающей невестушке, а встреча с ним для царицыных приживальщиков могла окончиться тем, что они попали бы под батоги. Всем было памятно, как поступил он полгода тому назад при кончине сестры, царевны Марии Алексеевны. Тогда собравшиеся у постели печальники и плакальщицы по заведенному исстари обычаю голосили и причитали, подносили умирающей яства и напитки, дабы ей было чем при расставании с земной жизнью напоследок полакомиться, а явившийся царь Петр всех разогнал и запретил такие проводы отходящих на тот свет.

Появился он на царицыном подворье – и как ветром сдунуло всех из ее покоев.

Зная, что Прасковья Федоровна была немилостива к своей дочери Анне, Петр внушил невестушке о необходимости ее полного примирения, и Прасковья согласилась с ним. Кое-как заплетающимся языком продиктовала предсмертное письмо, заверяя дочку в своей материнской всепрощающей любви.

Недоверчиво глядела Прасковья Федоровна на деверя, опасаясь, что, как только она испустит дух, царь-государь захочет потрошить ее, как потрошил в давнишний год царицу Марфу. Со слезами умоляла не терзать ее бренное тело, и Петр клятвенно заверял, что не сделает такого. Прощаясь с ним на веки вечные, поручала ему и материнскому попечению государыни императрицы своих дочерей Катеринку и Парашку.

На запоздавшем осеннем рассвете, почувствовав приближение смертных минут, царица Прасковья попросила зеркало и долго в него смотрелась, прощаясь сама с собой, готовая перейти в царство небесное и предъявить там кому следует свои царственные права.

Дали знать Петру о ее смерти, и он распорядился подготовить все надлежащим образом к пышно-величественным похоронам.

Гвардии майор Александр Румянцев, назначенный главным маршалом погребения, объехал именитых лиц с приглашением пожаловать в назначенный день и час на похороны усопшей царицы.

– В лавру, слышь, водой покойницу повезут.

– На паруснике по Неве. Государю опять охота водный праздник учинить.

– Выходит, на забаву невестка померла.

– Так оно и есть. Зачнет из пушек палить да огни потешные пускать.

– По первости, слышь, в лавру, а когда в крепостном соборе склеп отделают, то царицу Прасковью из лавры туда перевезут. Опять вроде как праздник будет.

– Ох, грехи, грехи… – вздыхали, злоязычили приглашенные на торжественное погребение.

И торжество действительно оказалось отменное. Петру приятно было наблюдать, какое впечатление производило убранство смертного ложа царицы Прасковьи на всех, приходивших не только поклониться умершей, но и подивиться на погребальное украшение. Открытый гроб с телом усопшей стоял на катафалке, устроенном наподобие парадной постели. Большой балдахин из фиолетового бархата, украшенный серебряными галунами и бахромой, возвышался над этой смертной постелью, и в головной части балдахина красовался вышитый шелками двуглавый орел. У гроба на красной бархатной подушке лежала царская корона, сверкавшая драгоценными камнями. Тело царицы Прасковьи охраняли двенадцать капитанов в черных кафтанах и длинных мантиях с черным флером на шляпах и с вызолоченными алебардами в руках. Строгий порядок не нарушался ни стонами, ни воплями. Всякие плачи и причитания были запрещены еще при погребении царицы Марфы. Чинно и строго шло отпевание.

По окончании прощального целования на лицо покойной царицы Прасковьи положили портрет ее супруга царя Ивана, завернутый в белую объярь – как бы струистый муар.

Намерение везти тело водой было Петром отменено, и царицу Прасковью посуху доставили в Александро-Невскую лавру, где и похоронили перед алтарем в Благовещенской церкви.

Как и полагалось тому быть, в доме покойницы были поминки, сразу же перешедшие в изрядное пиршество, и уже слышался колокольчик смеха мекленбургской герцогини, царевны Катерины Ивановны, а сестрица ее Параскева, озябшая на похоронах, согревалась выпитым венгерским да тут же и уснула.

С несколькими людьми царица Прасковья не успела при жизни расплатиться, и среди них был воспитатель ее дочерей француз Стефан Рамбурх.

«В прошлом 1703 году, – писал он в челобитной царю Петру, – зачал я по указу со всякою прилежностью танцу учить их высочествам государыням царевнам; служил им пять лет до 1708 года. А за оные мои труды обещано мне жалованья по 300 рублей в год, к чему представляю в свидетели Остермана, который тогда их высочества немецкому языку учил. Однако же принужден после десятилетних моих докук в Москве дом мой оставить, и приехав в Санкт-Петербург, непрестанно просить о выдаче моих денег ее величество блаженной памяти государыню царицу Прасковью Федоровну, которая изволила ото дня до дня отлагать. А после смерти ее величества бил я челом ее высочеству, государыне царевне герцогине мекленбургской, и ее высочество не изволила ж мне никакое удовольствование учинить».

Петр внял этим мольбам, и француз Рамбурх получил следуемые ему деньги.