Великое сидение, стр. 166

– Немец на немце. И лопочут меж собой по-собачьи.

– Я слышал: иные так изъясняются, как, примерно, у нас куры кричат. И к чему нам такой говор их изучать? Зачем по-ихнему жить, когда испокон веков ни деды наши, ни прадеды ничем у них не заимствовались.

– Государь хлопочет, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матери распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там по все недели три дня подряд празднуются: христиане, хоша они и не православные, а все-таки христиане, празднуют в воскресенье, жиды – в субботу, а которые турки – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них?.. Вовсе в басурманов из русских оборотимся.

– Скоро самое слово «боярство» забудется.

– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех подымут. Пришло, видишь, время – знатность не по роду считать, а по годности.

– Еще с времен царя Ивана Васильевича Грозного все перепуталось. У того опричнина в почете жила, и не разобрать было, кто из знатных оставался фамилен, а кто – нет.

Старинное родовое дворянство со злобствующим презрением смотрело на дворянство новое, молодое – жалованное и выслуженное. И – тихо-тихо, совсем на ухо, едва разобрать:

– Величают Меншикова, простого мужика, смерда, светлейшим князем. А ведь срамно выговорить, какого он роду-племени. Одно бесстыдство для нас наравне с ним быть, а он – выше всех. И другие, глядя на него, хотят так возвыситься. Научились перед начальством держать голову наклону, сердце покорно, а уста велеречивы.

– От кого чают, того и величают.

– Видимо это по бесстыжей их резвости. Первыми метят стать, а вот думается, что заместо желанного первого не потеряют ли последнего своего. Больно уж высоко заносятся.

– Дал бы бог… Высоко-то станешь глядеть – глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.

– А я, други, слыхал, что Меншиков из дворян белорусских. Он сам отыскал близко к Орше имение свое родовое.

– Отыскал?.. Получил его, вот и называется – отыскал. Из дворян… Из дворовых скорей всего, а не из дворян.

– Будто подовыми пирогами вовсе не торговал, а все такое шутейно боярами о нем говорилось. Для ради издевки да смеху.

– Ой, да кто же доподлинно все может знать! Одно только верно, что выскочка он, – сплетничали, злословили старые, родовитые.

– Прежние звания не в уважении, И сам государь проходил военную службу свою с бомбардирского чина, – надо же было до такого додуматься, напрочь умалить, унизить себя! – осуждающе качал головой боярин. – Родовитую свою фамилию словно напрочь откинул, Петром Михайловым себя прозывал. Словно царское звание постыдным считал.

– Тогда и началось падение лучших наших фамилий потому, что все нонешние вельможные господа – Нарышкины, Стрешневы, Головкины, Меншиков – были домов самых низких и государю внушали с молодых его лет быть противу знатных.

– Похоже, не возвернется к тому, что прежняя знатность станет в большом почтении, а безродная подлость – в страхе.

– А еще такое добавь, – все так же шепотливо подсказывал другой раздосадованный ревнитель попираемой теперь прежней знати, – что рядом с выслужившимися новиками получили первейшие места в государстве множество чужаков, иноземцев да инородцев. Барон Шафиров – кто он, какого звания? Сын пленного крещеного еврея, служившего во дворе боярина Хитрова, а потом ставшего сидельцем в лавке московского купца… Ягужинский Павел – слыхал про такого?.. Сын выехавшего из Литвы церковного органиста, в детстве был свинопасом. Теперешний петербургский генерал-полицмейстер Девьер – матросским учеником на корабле из милости содержался. Барон Остерман – сын вестфальского пастора; графы Брюсы, генерал Теннин, – не перечислить всех, немец на немце сидит. Все того же гнезда сверчки, сидят в своих щелях да посвистывают. Дал бы бог выморозить их от нас, этих пруссаков-тараканов.

– Он, немец-то, гуляет по Петербургу да посмеивается, сам себе говорит: царь Петр для того тут город построил, чтобы мне, Гансу, привольно жить в нем. Очень, мол, хорошо это!

– А царицу возьми – из каких она?.. Немец Монс при ней держится… Она, государыня, сказывают люди, милостива, да только женское сердце пуще мужского: зайдется, не удержишь ничем. Потому и Монс оказался… Вся надежда была на погубленного царевича Алекс…

– Ныть ты!.. Язык прикуси. Не только на слове, а и на уме его не держи. Не было такого человека на белом свете… Вспоминать его – строжайший запрет, и не поминай его имени никогда, – внушал не воздержанному на язык боярину его собеседник. – Тут к каждой стене невидимо уши приставлены.

– Ну, ин так… Молчу, молчу…

VI

На ассамблее в ожидании дальнейших увеселений неторопливо велись разные разговоры, а карета царицы Прасковьи все дальше и дальше отъезжала от апраксинского дома к вящему огорчению Катеринки и явному озлоблению Анны. Ну, приедут они сейчас во дворец и что делать будут? Спать завалятся? За ночь до ломоты бока отлежишь.

– Маменька, давай мы тебя с Парашкой до дворца довезем, а сами с Анюткой в обрат поедем, – сказала Катеринка.

– Куда в обрат?

– А на ассамблею туда.

– Как же вы возвернетесь, когда сказано, что уехали?

– Так и скажем, что вас отвозили. Федор Матвеич рад будет нам.

Немного подумала мать, – может, и правда зазря девок… дочерей от тамошнего веселья оторвала, пускай бы средь людей красовались. Герцогини, чать! И к тому же в столицу приехали.

Не стала перечить и, вылезая с Парашкой у самого Летнего дворца, сказала кучеру:

– В обрат царевен вези и жди там, покуда они нагуляются.

– Прощевай, маменька. Спокойного сна тебе, – пожелала ей Катеринка.

Повернул кучер лошадь, в обрат поехали.

И без того было темное небо, а тут еще черная туча надвинулась – доподлинно стало ни зги не видать, и ни тебе земного огонечка нигде, ни небесного светлячка. Его величество государь обещает вскорости кое-где столбы с фонарями поставить, но еще срок к тому не пришел. В зимнее время от снега хоть малость отсвечивает, весной да летом ночи короткие и даже почти совсем темноты не бывает, а вот в такую черноосеннюю пору – беда из бед. Только и стерегись, как бы не перепрокинуться либо мимо мостика колесом в речную воду не угодить. Мья-река на пути.

Не так далеко от Летнего царского дворца до Адмиралтейства, но половины пути еще не проехали. Шагом, точно слепая, лошадь идет. Только миновали Царицын луг и начали ковылять по буерачному бездорожью, сбившись с наезженной колеи, да либо на пень либо на большой камень колесом карета наехала. Ни туда ни сюда.

– Н-но, шалава!.. – хлестнул кучер лошадь. – Куда тебя лешак затащил?.. Н-но!..

Поднатужившись, лошадь рванула с места, – герцогини-царевны едва не попадали, а под каретой что-то хрустнуло, хряпнуло, и она, словно припав на коленки, передом осела к земле.

– Матерь родная!.. Ахтися… Должно, ось обломилась, – ахнул кучер.

Должно… Анна хотела напуститься на него с отменной руганью, да Катеринка опередила ее, разразившись заливистым смехом. Развеселилась, обрадовалась, что, ткнувшись в стенку кареты, чуть было нос себе не расквасила.

Не разглядеть, на что наткнулась карета, да и не к чему было о том дознаваться, все равно ничем не поможешь.

– Вахлак скудоумный! – обругала кучера Анна. – Сиди теперь тут…

– Чего ж сидеть, пойдем пешком, – сказала Катеринка. – Не так далече осталось.

Анна озлобленно плюнула в сторону кучера, и они, герцогини, пошли.

Через минуту-другую глаза в темноте пригляделись и хотя с трудом, но можно было различить, что под ногами. Катеринка вовремя сумела лужицу обойти И ноги не промочила. Черная туча на сторону отвалилась, и в небесной выси заискрилась звездочка. Вспомнила Катеринка приключение, свершившееся с их каретой, и зашлась в безудержном смехе. Анна хотела было на нее рассердиться, то тоже прыснула, и обе они посмеялись.