Великое сидение, стр. 158

Эрнст Иоганн Бирон одобрял ее решение, будучи обнадеженным, что никакой угрозы его дальнейшему пребыванию в митавском замке при герцогине ни от кого не последует, и был еще очень доволен, что Анна взяла его в Петербург, как своего придворного камергера.

Повстречавшись друг с другом, Бирон и Монс обнаружили общность своих интересов, касавшихся содержания лошадей, и приятно им было, почти как соотечественникам, побыть вместе.

Примирившись с дочерью из-за ее приверженности к разным фаворитам, царица Прасковья стала благосклоннее относиться к этому Бирону. Ладно, пусть. Не маленькая ведь Анна, ей виднее, как следует быть, а старушечье дело такое, что приходится со многим смиряться. Сказал вот царь-деверь, чтобы она тоже ехала заморской богине Венусихе честь воздавать, – и приехала вместе со всеми к ней на поклон. Потом, дома, в своей молельне будет стараться сей грех замолить, а пока ничего иного не сделаешь, знай покоряйся велению.

Угождая царю Петру во всем, царица Прасковья в последнее время выговорила у него себе милость – на людях и у себя во дворце одеваться самой по-старинному, и Петр это ей разрешил. И вот она – в темном шушуне и в повойнике – приседала на немецкий манер перед мраморной голой девкой, в честь которой устроен праздник в Летнем саду. Кланялась ей, как то требовалось, и прикоснулась губами к холодной ноге мраморной пакостницы. Меншиков, Шафиров и другие к царю приближенные, стоя рядом, заржали, как жеребцы, и в ладоши захлопали, а царь-деверь со своей безудержной веселости едва было ей, невестке, кости не переломал, изо всей своей силы тряся за плечи и тоже неистово хохоча.

– О-ох-ти-и…

Уступив место другим скоморошествовать перед мерзопакостной Венусой, отойдя в сторону, царица Прасковья, для других неприметно, сплюнула в руку и, вытерев ладонь о шушун, прошептала:

– Господи милосердный, не для ради себя, живота своего, юродствую, в мерзость и всяческую противность впадаю, а для ради дщерей единоутробных, – истово молилась она.

И вместе со всеми пила из ушата водку. И Анна пила, и Катеринка – да еще с немалой охотой, и как очумевшая хохотала. И Парашка, девица, пригубливала. Что сделаешь с ними не токмо тут, при народе, а и во дворцовых покоях? За косы теперь не оттаскаешь, выросли.

У одного из фонтанов расположилась царица Екатерина со своими дочками и придворными дамами, и они тоже угощались вином. Царевнам-девчушкам давали фряжское, сладенькое.

Когда слегка посумерничало, со свистом, шипением и грохотом стали взмывать в небо фейерверочные потешные огни; разноцветные ракеты летели чуть ли не к самым звездам, рассыпались ввыси искрами, и казалось, что это с небесной тверди срывались самые настоящие звезды – одна, другая, третья – и, прочертив темный воздух, канули куда-то за край земли либо потонули в реке Неве.

– Потешней, чем, бывало, в Москве, – любовалась царица Прасковья. – Глянь, вон опять!

Трубачи-музыканты, неистово вереща и грохоча, вызывали у слушателей зуд в ушах, с треском выколачивались пробки из винных бочек, и веселое, гулевое питье, пенясь, наполняло разномерные кубки.

Многие новшества вводил царь Петр в жизненный обиход, а угощение велось по старому русскому обычаю: хочешь не хочешь, а пей. Ежели в доме пир, то можно дверь держать на запоре, чтобы гости не выскочили, а в Летнем саду караульщики у всех выходов, – тоже никак не уйдешь. Дюжие гвардейцы Преображенского полка разносили большие чаши с вином; майоры гвардии выкликали, за чье здоровье выпивать, – как же уклониться от этого и своим отказом обидеть кого-нито?.. И пили, и угощались. Высшее петербургской епархии духовенство, тоже приглашенное в Летний сад, веселилось не меньше других. А день летний долгий, да и ночи в Петербурге как сумерки, – времени для гульбы много.

Опять и опять взвивались вверх пущенные с земли многоцветные звезды и осыпались горячей окалиной прямо в сад, шебурша по древесной листве. Тут закружился, заплевался знойными искрами звездный фонтан, там лопаются, взлетая в воздух, шары и от них расстилается какой-то разнодымный и разновонный смрад. И чох, чох одолевает царицу Прасковью, ажно слезятся глаза.

За Летним садом на Царицыном лугу в озарении потешных огней тоже весело роится народ. Под нестройную музыку крутятся на карусели усевшиеся в обнимку подгулявшие парочки; взлетают вверх и стремительно несутся к земле ладьи скрипучих качелей, – с визгом, криками, смехом, хватаясь руками за сердце, обмирающее от падений и взлетов, веселится честной петербургский люд. А в открытой галерее, построенной близ Фонтанной реки, начинаются танцы, и продолжаться им до самой зари.

Многие гости, утомленные весельем, своими и заморскими винами, пали недвижными телами то здесь, то там на садовых аллеях да на цветочных клумбах. Несколько человек заплутались в хитроумном лабиринте и остались в плену у него.

– Катеринка… Аннушка… Дочушки… – с трудом окликала царица Прасковья своих дочерей. – На покой пора…

– Ой, да отстань ты, маменька! Чать, мы в столице аль где?!

– Да послухай ты, неразумная…

– Завтра наслухаемся, будет день.

А какое там завтра! Вот оно подошло это самое завтра, а Катеринки давно уж и след простыл. Машкарад нынче на Торговой площади подле дровяного склада. И не беда, что место там низменное, болотистое, что грязь во все лето не просыхает, – устлали торговые молодцы топкое место бревнами да жердями, а поверху хворостом еще уровняли, и кого-кого там только нет! И арлекины, и турки с китайцами, как в тот памятный царице Прасковье раз было на Троицкой площади. Скоморохи тут, и арапы, и русалки хвостатые… Катеринка с Парашкой русалками сделались, Анна – арапкою, а сам государь – медведем.

Извертятся дочки, как есть извертятся в этакой толчее.

– О-ох-ти-и!..

II

Чудо свершилось, чудо! Из тьмы неведания, из небытия сын явился. И не прежним мальчонкой-заморышем, а статным, пригожим молодцом. В мичманы вышел, офицерского звания человеком стал.

Вдвоем они стояли. Мишатка-то, Михаил чуток спереди был, когда тот, окликнувший, сбоку к ним подбежал.

Диво дивное, чудо чудное!.. Сын!.. Хотя и поразнился от прежнего, босоногого да костлявого отрока, а на лик похожим остался, и сразу в глаза бросилось, что он это, Миша, сын. А к тому же и ослышаться никак невозможно было: фамилия Пропотеев не частая, во всем Петербурге, может, ни у кого больше нет.

И как же случилось все?.. Серпуховская соседка Пелагеюшка говорила, что словили солдаты на улице мальца-нищеброда… Словили, да… А потом унтер-офицером морского флота сделали. Вон как эта ловля-то обернулась! По царскому указу такое произошло. Как и с тем стеклодувом, коего на ямском двору повстречал… И сын его – тоже умельцем стал из фарфора посуду делать. И то, и другое, и Мишаткина выучка – все по царскому изволению произошло! Худородными были, а теперь достоинство обрели?.. Постой, погоди, останавливал Флегонт ход своих мыслей, ведь царь-то – ворог, антихрист, а таким делам обучаться людям велит…

Вспомнилось Флегонту, как в Выговской пустыни видел и слышал бабу, что попадьей называлась и с горькими слезами рассказывала, как единый ее сын руки на себя наложил, удавился, испугавшись, что в ученье возьмут. Вот в чем антихристово глумление было над недорослем, в малодушном его поступке, а не в том оно, чтобы учение постигать! А скольким еще другим, худородным, оправлена царем Петром прежняя их невзрачная жизнь?.. Как же такое понять?.. Нож точил на него, самого себя не жалел, лишь бы царя погубить, А за какие же его лихие провинности? За мичманское звание сына? За других многих выучеников? За победу над шведами? За то, что на Неве новый город строит? За построенные корабли и моря добытые?..

Понимал Флегонт, что, не случилось бы ему увидеть своего сына, ни один из этих вопросов, оправдывавших деяния царя Петра, не встал бы перед ним, омраченным слепой ненавистью ко всему, что так ладно преобразует жизнь.