Скифы в остроконечных шапках, стр. 3

Последняя клепка встала на место. Арзак вбил ее в медь и поднял котел днищем к солнцу. Ни один самый тоненький луч не светил из-под края заплаты, значит удержится и вода.

— Сделал, — сказал сам себе Арзак. Этим словом Старик отмечал удавшуюся работу.

— Не сделал, — раздалось за спиной.

Арзак вскочил, не выпуская котла из рук.

— Не сделал. — Старик ткнул пальцем в стенку у горловины и направился к горну.

Сейчас будет вынут горшок с вмазанной крышкой и через малое время будет разбит. Так всегда происходит на утро после ночи полной луны. Но Арзак не хотел смотреть в сторону горна. Ему было стыдно. Какой он воин, если, думая о пантере, он перестал слышать степь и не расслышал шагов Старика? Какой он кузнец, если не разглядел следы отвалившихся ручек и Старик ему указал на вмятину. Нет, никогда ему не узнать заветные тайны металла.

— Арзак, смотри! — крикнула Миррина.

Арзак не обернулся. Он взял толстый прут и пошел к своей наковальне. Рабочее место у него было собственное.

— Все равно услышишь, — рассмеялась Миррина, — а слышать и знать, что означает звук, почти то же, что видеть.

Миррина была права. Вот раздался тяжелый глухой удар, и Арзак словно увидел, как Старик опустил молоток на крышку; треск — развалился горшок из непрочной глины; звон с перестуком — освобожденные наконечники рассыпались по каменной наковальне. Со вчерашнего дня они томились в горшке вместе с обрезками козьей шкуры и костями. Жар закалил их, кости придали крепость. Стоит насадить такой наконечник на древко и пустить в разящий полет, он пробьет любую твердую цель, даже плиту из меди, если встретит на пути.

Тайну негнущихся наконечников, пробивавшихся толстую медь после закалки в горшке, — эту тайну Арзак давно знал. Неужели ему никогда не откроется тайна нетупеющих акинаков?

До высокого солнца старик и Арзак работали. Старик сдирал с наконечников заусенцы и наплывы. Арзак прилаживал к горловине котла затейливо скрученные ручки.

— Хоть в царский шатер, — сказала Миррина. Она принесла молоко и с горшками в обеих руках остановилась возле Арзака, рассматривавшего свою работу. Крученые ручки вились на котле, словно две змейки. Старик покосился и хмуро отвел глаза.

— Нет, Миррина, не сделал, — грустно сказал Арзак и, переложив на слова значение брошенное Стариком взгляда, добавил: — Может быть, ручки и хорошие, только украсить нарядными ручками старый оббитый котел все равно, что поставить на куртку из потертой овчины красную шерстяную заплату.

— Понять ошибку — значит встать на путь мастерства, — сказала Миррина. Она всегда ободряла Арзака. От Старика редко слово услышишь. Поэтому Арзак очень обрадовался, когда кончив есть и отерев руки и бороду чистой тряпицей, Старик произнес:

— В горне медь, добавь для прочности олово.

Арзак умел понимать молчание Старика. Ему ли не понять сказанное? Старик разрешил приступить к отливки пантеры!

В два прыжка Арзак очутился у горна, но вдруг обернулся, замер, увидел, что Старик тоже прислушивается. Сомнений не оставалось.

— Савлий едет! — закричал Арзак и, забыв о пантере помчался в стойбище.

3

Девочка в белой кибитке

Едет! Едет! Царь! Савлий!

Старые, молодые, женщины с младенцами на руках, ребятишки — все высыпали встречать повозку. Савлия ждали. Едва ветер разнес по степи весть о его приближении, кибитки были составлены вкруг и в котлах на высоких ножках закипела густая баранья похлебка, приправленная острыми травами и чесноком, Фигурки горных козлов у горловин оберегали похлебку от сглаза.

— Оу! Оу! Царь! Царь!

Повозка вползла в кочевье и втащила, словно огромного змея на привязи, толпу орущих людей.

— Савлий! Царь! Оу-о!

Умер царь — вождь вождей, предводитель всех предводителей. В знак горя скифы слез не лили, в знак горя они проливали кровь. Арзак наносил себе раны вместе со всеми.

Вдруг на грудь к нему прыгнул белый с рыжими пятнами лохматый пес. «Лохмат» — Арзак подхватил скулившую собаку и завертел головой, выглядывая Одатис. Одатис и Лохмат были два неразлучника, где Одатис, там и ее кути. Лохмат любого коня догонит, если на нем поскачет малышка. Недаром он в царский стан убежал, когда приезжала Гунда с дружинниками.

— Где Одатис? — спросил Арзак у Лохмата.

Лохмат вырвался и бросился к белой кибитке с откинутым войлочным пологом. В открытом проеме сидела женщина в прекрасном уборе из золота. Это была Гунда, одна из жен Савлия. Арзак тотчас узнал ее. Бедная, значит она…

Он не успел довести свою мысль до конца. В глазах потемнело. Столкнулись и рассыпались искрами золотые круги.

Из-за туго обтянутого, в блестках, плеча царской жены на него смотрела плачущая Одатис.

— Одатис!

— Брат!

Не повернув головы, Гунда двинула локтем, и Одатис исчезла, должно быть, упала.

— Брат, — донеслось из кибитки.

Арзак очутился рядом. Его руки сами собой схватили за повод ближнюю лошадь, и в тот же момент сильный удар кулаком отбросил его на землю.

— Эй, мальчонка, чего к лошадям суешься, жизнь что ли недорога? крикнул дружинник.

Арзак поднялся, потирая ушибленное о камень бедро. Он готов был кинуться в бой с двумя и даже тремя врагами. Но на кого бросаться сейчас, когда врагом оказался обычай? На стародавний обычай с кинжалом не бросишься.

Не ответив дружиннику, стараясь не слышать плача в кибитке, Арзак повернулся и побежал. Ногу рвануло болью, словно бедро пропорол наконечник стрелы с шипом. Но быстрее, чем на охоте, быстрее, чем за конем, с арканом в руках, Арзак бежал к Старику.

— Одатис увозят! — закричал он издалека.

Старик не покинул ради приезда царя своей наковальни; он работал и расслышать Арзака не мог.

— Одатис в кибитке царской жены! — крикнул Арзак, подбегая. — Скажи, что делать? Она не служанка, ее нельзя увозить!

Старик перестал стучать и медленно поднял голову. Он долго смотрел в сторону стойбища, как будто мог разглядеть кибитку с Одатис, потом перевел глаза на Арзака, и Арзаку сделалось жутко, как на краю пропасти. В глазах Старика он увидел бездонную пустоту.

— Гнур, — сказала Миррина. Она всегда называла старика по имени. Она была рядом и все поняла. Десять лет недаром прошло среди скифов. Миррина знала, что вместе с умершим царем в могилу уходят жена, и служанка, и конюхи с лошадьми. — Гнур, — повторила Миррина громко, словно обращалась к кому-то, кто находился далеко. — Люди тебя боятся, считают злым. Может быть, только мне открылись твои великодушие и доброта. Ты подобрал двух детей, умирающих в канаве. Ты бросил толпе связку медных браслетов и вынес меня из лужи крови, где я валялась изувеченная, и каждый мог меня бить и пинать ногами. Тогда ты восстал против обычая, осуждавшего на смерть бежавшую пленницу. Восстань и теперь.

Гнур, ты мастер, твое сердце способно откликаться не только на звон металла, но и на стон. Слышишь, как плачет Одатис — девочка, посланная тебе богами? Иди и спаси ее. Или ты не пойдешь, твое сердце станет как камень. Орудия смерти ты сможешь ковать, но коня, и оленя, и гибкого барса — все, в чем солнце, и жизнь, и степь — ты не сделаешь никогда.

Голос Миррины дрожал и звенел, как тонкая медь на ветру.

Старик поднялся.

— Оу! Оу! Царь! Царь!

В кочевье Савлий пробыл недолго. Предводитель едва успел поднести к его навощенным губам золотой черпачок с дымящейся вкусной похлебкой, и повозка тронулась в путь. Хвост ползущего следом змея еще удлинился: все мужчины кочевья присоединились к нему, большинство верхом, некоторые в кибитках.

— Савлий! Савлий! Царь! Оу-о!

Черные, как ночь без луны, тонконогие кони храпели, пугаясь воплей и звона. Конюхи не выпускали уздечек из рук. Дрожавших коней приходилось почти тащить.

— Дозволь говорить, Иданфирс, сын Савлия, внук и правнук царей, медленно произнес Старик, поравнявшись с коренастым широкоплечим всадником, чей серый, мышиного цвета цвета конь вышагивал справа от вороной четверки.