Незаконная планета, стр. 52

Он вздрогнул от холодных брызг, упавших ему на спину, и живо обернулся. Витька, ухмыляясь, стоял позади, готовый к игре, и Морозов не обманул его ожиданий. Он погнался за Витькой, и тот, хохоча на все Аландские острова, пустился наутек. Минут десять они прыгали по скалам и кружили вокруг сосен. Потом улеглись на пляже, локоть к локтю.

— Скучно тебе без заостровцевских девочек? — спросил Морозов.

— Надо же и отдохнуть наконец, — совершенно по-взрослому ответил Витька. — Пап, что такое догматизм?

— Догматизм? — Морозов стал объяснять.

— Понятно, — сказал Витька, выслушав. — А кефалометрия?

С большим или меньшим трудом Морозов одолел с десяток вопросов. Но на ипотечном кредите он сдался.

— Не знаю, — сказал он сердито. — И знать не хочу. Где ты выкапываешь такие словечки?

Витька предложил сыграть в шахматы в уме. На одиннадцатом ходу они жестоко заспорили: Морозов не мог понять, как Витькин конь очутился на с5, а Витька утверждал, что конь стоит там с шестого хода, и считал себя вправе взять отцовского ферзя на d7.

— Ладно, сдаюсь, — проворчал Морозов. — За тобой, как я погляжу, нужен глаз да глаз.

— За мной не нужен глаз да глаз, — твердо сказал Витька. — Просто нужно лучше запоминать. Пап, где ты высадишься — в той же долине, где Дерево, или в другом месте?

Морозов повернул голову и встретил Витькин взгляд — прямой, доверчивый. Он вдруг испытал радостное ощущение душевного контакта, который почему-то был утрачен, а вот теперь возник снова.

— Ты слышал наш разговор с Буровым?

— Я как раз выходил из воды, когда вы говорили. Пап, я думаю, надо в долине…

— Ну, раз ты так думаешь… — Морозов усмехнулся.

Вейкко пришел за ними на той самой старенькой яхте, на которой привез их сюда. Морозов, Свен и Витька быстро погрузили вещи.

— Вам понравилось у нас? — спросил Вейкко.

— Да, очень, — ответила Марта с улыбкой.

Эта слабая улыбка, будто приклеенная к лицу, появилась у нее в тот день, когда Морозов сообщил Марте о своем решении. «Я знала, — ответила она ему, — я так и знала…» Он сказал: «Мартышка, дорогая ты моя, пойми, я иначе не мог. Я там был и знаю обстановку — значит, мне и лететь. Нельзя в такой рейс посылать новичка. Понимаешь?» — «Понимаю», — кивнула она. «Я пройду курс подготовки, а сам рейс займет не больше года». — «Ты говоришь так, Алеша, словно мы будем жить вечно». — «Я вернусь — и больше уже никуда и никогда, даю тебе слово…» — «Ах, Алеша», — сказала Марта, и вот тут-то у нее и появилась эта застывшая улыбка.

— Приезжайте к нам каждое лето, — сказал Вейкко.

— Да… может быть… — Марта оглянулась на Свена и его планктонных соратников. — Что ж, давайте прощаться, мальчики.

— Мы проводим вас до Мариехамна, — сказал Свен.

— По местам! — скомандовал Морозов. — Инна, ты с нами на яхте?

Но тут и спрашивать было нечего: Инна последние дни не отходила от Марты, без конца они говорили о своем, никак не могли наговориться.

Вейкко оттолкнулся от пирса. Взвились паруса. Яхта, кренясь и покачиваясь, пошла к фарватерной вехе. Следом тронулся катер планктонной станции.

— Почетный эскорт, — засмеялся Витька.

— Знаете, что я вспомнил? — сказал Морозов. — Гонки! Как вы обогнали нас всех и утопили яхту. Помните?

— Еще бы не помнить ваш великий прыжок, — сказала Инна, сидевшая рядом с Мартой в углублении кокпита.

Вейкко протянул Марте шкоты:

— Хотите?

Она молча покачала головой. Морозов покосился на нее. Марта все улыбалась, но в ее глазах, устремленных на удаляющийся остров, стояли слезы.

Морозов тоже стал смотреть на остров. Утренние тени лежали на серых скалах, сосны смыкали вверху негустые зеленые кроны.

«Милые Аланды, — подумал он. — Когда-то увижу вас снова?»

Интермедия. Заостровцевы в полном сборе

Я приехала около полудня, отец еще не вернулся с работы, а близняшки — из школы, и дома была только мама. Она пекла в кухне пирог, и вкусный запах ударил в ноздри, как только я раскрыла дверь, — так бывало в детстве, и еловые ветки под зеркалом в передней тоже были из детства, и все это обрушилось на меня с такой силой, что почему-то захотелось плакать. Не снимая пальто, только откинув капюшон, я тихонько прошла на кухню, и когда мама обратила ко мне раскрасневшееся от жара плиты лицо, я кинулась к ней, и мы постояли обнявшись, хлюпая носами…

Да что же это такое! Мама ужасно сердилась на меня последние годы. Все, что я делала, ей не нравилось, все было не так, каждый видеоразговор кончался горьким надрывом, раздраженными словами, и мне было мучительно оттого, что между нами нет понимания. Все реже я приезжала домой, все в большей степени становилась, как говорится, «отрезанным ломтем». И третьего дня, когда мама позвонила и спросила, не приеду ли я на Новый год, я ответила, что скорее всего не приеду. Но было в ее голосе, в выражении лица нечто встревожившее меня, и я поняла: что-то стряслось. Что-то с отцом. И вот приехала без предупреждения.

Мы стояли обнявшись и пытались скрыть друг от друга слезы — но разве скроешь? Мама сняла с меня пальто, а потом принесла мои старые домашние туфли, которые меня растрогали — такое было ощущение — своей молчаливой преданностью. Мы оставили пирог на попечение таймера и пошли в детскую — в мою бывшую комнату, в которой теперь царили близняшки. Их кровати были аккуратно застелены (к этому мама всех нас прочно приучила), но в остальном порядка было маловато. Всюду — на столах и стульях, на подоконнике — раскиданы книжки, кассеты с фильмами, альбомы для рисования. Мама быстренько начала прибирать, а я стояла, как оглушенная, перед натюрмортом, висевшим в рамочке на стене. Это я когда-то в детстве написала акварелью: садовая скамейка среди цветущих кустов, а на ней стакан с водой. Бумага за минувшие годы пожелтела, краски поблекли, но мне этот забытый натюрморт был сейчас дороже, милее всего, что я потом намалевала.

Мы сели на тахту — мою старую тахту, которая тоже прижилась в этой светлой большой комнате. Мельком я увидела себя в зеркале — бог ты мой! Глазищи красные, зареванные…

Мама стала расспрашивать — как учение, хороша ли у меня комната в общежитии, занимаюсь ли спортом, ну и все такое. Я отвечала не односложно, как в видеоразговорах, а развернуто. Хотелось, чтобы она раз и навсегда перестала за меня волноваться и переживать.

После того что случилось летом с Лавровским, я поняла, как глупо жила, как много времени растрясла меж пальцев. История — прекрасная наука, спорт — чудо, поэзия и живопись — праздник души, но нет ничего важнее для человека, чем познание самого себя. За время работы в лаборатории Лавровского я много узнала о мозге, о механике, химии и энергетике распространения нервных возбуждений. Я охотно передавала, по выражению Льва Сергеевича, «все свое богатство информации» «Церебротрону», и на основе этой совместной работы мозга и машины Лавровскому удалось обнаружить, выделить и смоделировать механизм переключения внимания — аттентер. Этому открытию он придавал большое значение. Сознательное проникновение в подкорку, в долговременную память может значительно раздвинуть границы мышления — так он говорил. Человек может и должен стать умнее в широком смысле этого слова, сильнее физически, а его органы чувств — тоньше и изощренней. Все события, говорил он, оставляют свои следы, они недоступны никаким приборам, — только наши органы чувств, усиленные по методологии Лавровского, могут эти следы уловить и вынести в сознание. Еще он говорил, что моя природная способность (улавливание рассеянной информации и проч.) отнюдь не патология, а нечто истинно человеческое, и он. Лев Сергеевич, не сомневается, что когда-нибудь это станет всеобщей нормой.

Короче говоря, я поняла, что мне нужно делать в жизни. За два месяца я подготовилась и, сдав экзамены за первый курс биологического факультета, поступила сразу на второй. Думаю, что за два года сумею закончить биофак и, получив таким образом более серьезную подготовку, вернусь в лабораторию Лавровского, чтобы продолжать его дело.