Исповедь старого дома, стр. 17

— Виноват, товарищ полковник, — доложили ему тихим шепотом, — покурить отлучился. Пойдемте в фойе, там много интересного можно услышать. Я уже столько всего записал. В антракте, наверное, тоже весело будет, но это уж мой сменщик будет на ус мотать.

— Идите домой, капитан. Вы свободны, — только и ответил он, и протиснулся в фойе, предъявив удостоверение.

Как тут смотреть спектакль, когда уже через пять минут, казалось, только ленивый не окинул его презрительным, всепонимающим взглядом? И разве сможешь доказать им, что просто хотел посмотреть пьесу? Да и разве станешь что-нибудь доказывать? А зачем тогда приходил? А вот хотя бы за этой девушкой, рвущейся к выходу.

— Вас проводить?

Он думал просто притвориться, что пришел за ней, а оказалось, что только за ней он и приходил. Если бы только она теперь в это поверила, если бы только захотела, если бы только она согласилась…

— Мы увидимся снова? — только и решился спросить он за время всей встречи.

— Когда? — Ее вопрос был скорее деловым, чем смущенным.

— Завтра? — Его голос звучал гораздо более робко.

— Хорошо, я позвоню завтра, когда закончатся съемки, — кивнула Аля, исчезая за дверью гостиницы.

На следующий день она позвонила лишь извиниться, сказала, что все еще занята на площадке (обманывала), и на другой, и на третий… И лишь спустя неделю, когда он уже готов был бежать и переворачивать вверх дном павильоны «Ленфильма», назначила новую встречу.

Никто не смог бы объяснить, откуда в юной Але взялись такая женская искушенность, такая опытность в любовной игре, такое умение манипулировать. Тем не менее не прошло и месяца, как она получила официальное предложение, которое без лишних раздумий приняла.

Свадьба для без пяти минут генерала казалась довольно скромной: несколько проверенных друзей одного с женихом возраста. Столько же их жен, похожих одна на другую, как матрешки: костюмы одинакового кроя (юбки ниже колен, подчеркивающие скорее недостатки фигур, чем достоинства, и пиджаки, обтягивающие телеса, привыкшие к праздной жизни). Ушные мочки оттягивали драгоценные камни; золото душило шеи; тяжелые от шиньонов, а не от собственных волос «бабетты» делали своих обладательниц еще более массивными, а елейные голоса, расточавшие комплименты, поздравления и пожелания долгой и счастливой жизни, казались искусственными на фоне завистливых глаз и кривых ухмылок.

Пришли еще директор универмага, товаровед, директора каких-то институтов, хирург и два стоматолога — все, как на подбор, скучные и занудные, одним и тем же стандартным поцелуем прикасавшиеся к руке невесты, одним и тем же монотонным голосом певшие дифирамбы жениху и зачитывавшие бездарные, совершенно неоригинальные, давным-давно кем-то придуманные поздравления. И никакого капустника — только чинные тосты. И ни одного анекдота. Как можно? Ни грамма портвейна — только качественная водка и непременно с икрой. И ни танцев, ни плясок, ни актерского кабацкого угара с шутками-прибаутками, гоготом, матом и папиросами… Чинные беседы, вежливые, приторные улыбки, кольца хорошего табака из дорогих трубок.

— Ты хоть его любишь, Алечка? — только и спросила приехавшая на свадьбу взволнованная, но довольная мать, которой Аля все же сподобилась отправить телеграмму: «Познакомилась человеком. Приезжай свадьбу».

На свадьбу мать и приехала, но с каждой минутой праздника делалась все задумчивей и печальней.

Аля лишь отмахнулась: мол, люблю не могу, что за вопросы!

— Тебе жить, — коротко, но емко парировала мать.

Аля только плечами повела, взглянула искоса, будто хотела сказать: «Да что ты можешь знать о жизни? Больше половины просидела сиднем в одном колхозе, пахала как лошадь, а толку ноль. Из интересов — одни коровы, а царь и бог — председатель. Хотя о любви все же заговорила. Собственно, почему нет? У них же с отцом она одна на двоих: святая и неразделенная, к нашей советской родине. Интересы государства куда выше и значимей собственных. Вот и вся любовь. Спасибо, увольте. Такого счастья мне не надо».

— Аленька, а деток-то рожать? Уж больно не молодого ты выбрала себе в спутники.

— А не спеть ли нам, Юрий Николаевич, чего-нибудь этакого?

Аля быстро схватила гриф гитары, пока причитания матери не дошли до чужих ушей. Она чуть склонила голову: так что светлые (уже свои) локоны спустились на один глаз, тронула струны и завела нежным бархатистым голосом: «Я ехала домой…» Гитару она освоила на первых съемках, вокал поставили в институте, ну, а про давнюю любовь мужа к романсам догадаться ей было нетрудно по звучавшим из его проигрывателя Шульженко, Камбуровой и Вертинскому.

Аля взяла последнюю ноту. Гости одобрительно закивали, кто-то даже раздобрился на несколько хлопков, мать умильно промокнула платочком глаза. Аля мысленно скривилась — для кого был разыгран весь этот спектакль, купился в очередной раз, встал с наполненной рюмкой и искренне произнес:

— Моя жена — прекрасная женщина.

Послышался поддерживающий мужской шепоток и делано равнодушный женский. Аля заметила, как снова заулыбалась мать, принимая похвалы в адрес дочери на свой счет. «Смейтесь, кивайте, шепчите, завидуйте, улыбайтесь, — думала Аля. — Вы можете сколько угодно соглашаться с ним или нет. Да-да, вполне можете не соглашаться, даже спорить. Что верно, то верно: не такая уж я и прекрасная женщина. Я прекрасная актриса, и я предоставлю вам возможность это понять».

Так думала она, склонив светловолосую голову и нежно обнимая инструмент. И никто не смог бы угадать в этой истинной ласке и нежности, в этой скромности и невинности того напора, той страсти, того огня, что будет пылать через много лет на портрете в старом доме перед кроватью немощной старухи.

7

Женщины в церковь заходили чаще. Михаил по неопытности сначала считал их более набожными, чем мужчин, более скованными предрассудками, убеждениями и традициями, но вскоре получил отличную возможность убедиться в ошибочности такого взгляда. Отнюдь не все женщины направлялись к иконам, не все склоняли колени и ставили свечи, большая часть, негромко переговариваясь, терпеливо ждала очереди на исповедь.

Исповедовались охотно и много. И не потому, что грешили часто, а потому, что словом перемолвиться да совет получить от умного человека каждой хотелось. В интеллигентности и прозорливости служителей церкви никто не сомневался, а потому и Михаила воспринимали если не в качестве истины в последней инстанции, то, во всяком случае, в качестве доброго и мудрого наставника.

А Михаил… Михаил так устал смиренно улыбаться, покачивать головой и выдумывать утешения на слезы и жалобы! Ему претило играть, ему наскучило наставлять. Если бы он получил знак о пользе своего занятия, то, возможно, смиреннее относился бы к своей участи, но прихожане выливали на него свои проблемы, ждали с надеждой, когда же он выловит из этого котла людских поступков, смердящего хитростью, похотью и трусостью, что-нибудь стоящее и наградит спасительным «Покайся», или «Прочти трижды «Отче наш», или еще каким-нибудь мало значащим и совершенно, с точки зрения самого Михаила, не успокаивающим совесть лекарством… Он выслушивал, и награждал, и отпускал с миром, но сам мира не чувствовал. Не ощущал своей пользы, не чувствовал необходимости. Да, приходили, да, делились, да, внимали. И только.

Если бы был с ним рядом отец Федор, то объяснил бы, что любому человеку не так важно, чтобы с ним говорили, гораздо важнее, чтобы его слушали и слышали. Но Михаил остался один, и некому было вести с ним философских бесед о природе человеческой души. А души между тем в большинстве своем были настолько бездуховны, что если и могло их спасти нечто, то уж никак не троекратное прочтение молитвы.

— Я, батюшка, не виноватая, вот те крест. Щас нормальных-то днем с огнем не сыщешь, а чтоб у него еще и руки не из одного места росли, такие попросту перевелись. Ну ежели ходит ко мне мужик, даром что женатый, что же, мне его гнать, что ли? Он мне и пол залатает, и потолок побелит, и детям гостинцы принесет. Как же его гнать-то, коли от него одна польза?