Озорники, стр. 50

Ты распахнул тяжелые шторы, и свет хлынул в глаза от ярмарочной панорамы, раскинувшейся внизу. Город переливался под тобой черепичными крышами, шпилями своих костелов, колоннадами прямых проспектов и сбегающими вниз ручейками кривых переулков. Было еще раннее утро, но дворники уже трудились, прибирая следы вчерашнего праздника — цветы, флажки, бумажные свертки, серпантин и конфетти. Хозяйки с сумками спешили на базар, куда стекались фургоны, тележки и тачки с провизией из окрестных сел и хуторов. Все это ты увидел, пан Ваганов, сидя на подоконнике и попыхивая папиросой «Ява», которую ты бережно — после затяжки — клал на цветочный горшок, чтобы закусить сливой. Вчера, с высоты пролетки, город казался тебе праздничным балаганом, сейчас это был город дворников и домохозяек, монахов и монашек, грузчиков и шоферов, продавцов и покупателей — простой и довольно тихий город европейской провинции, в котором тебе предстояло жить, пан Ваганов, исполняя обязанности директора приюта, доставшегося в наследство от панской Польши…

ПАН ДИРЕКТОР ПРИНИМАЕТ ДЕЛА

Это был странный приют, в котором почти не видно было детей. Они изредка появлялись из каких-то темных закоулков и замирали в полупоклоне, но тут же исчезали, просачиваясь сквозь стены. Это были дети-привидения, дети-тени. В первый день своего пребывания в приюте ты так и не смог рассмотреть их, новоиспеченный пан директор. Стриженые, одинаковые, в балахонах до пят, похожие на послушников, они мелькали, как летучие мыши, беззвучные и неразличимые в сумерках длинных коридоров. Ты не слышал ни смеха, ни плача, ни топота, ни криков — всего того, без чего не бывает детства.

В тот день, впрочем, тебе было не до ребят. Тебе в тот день и без того хватало хлопот. Ты принимал хозяйство, и одна за другой перед тобой раскрывались двери кладовок и бельевых, набитых стоптанной обувью, тряпьем, пропахшим пылью и грязью немытых тел. И еще замки, и еще двери, и еще замки, и еще двери. Ворвань, мясо, распяленные туши, мешки, мешки, мешки. В детском приюте была своя конюшня, своя пекарня, погреба, кузня, швейная, коптильня и даже собственная тюрьма. И все это обширное хозяйство, доставшееся приюту в наследство от монастыря, поступало теперь в твое распоряжение, пан Ваганов.

Помнишь ли ты, как закончился твой первый трудовой день? Ты уже задыхался от дурного воздуха и рвался выскочить на улицу, чтобы проветрить легкие, как вдруг перед тобой вырос смотритель, плешивый старичок с мертвыми, слезящимися глазами, и провел тебя к резному шкафу. Сперва ты ничего не понял. Ты подумал, что тебя снова привели на конюшню, где ты уже был. За тусклыми стеклами шкафа переливались пестрые плети. Глаза тебя не обманывали — это были действительно плети.

— Ключи передать вам, — спросил смотритель, — или они останутся у нас?

Из шкафа несло кожевенной лавкой. На перекладине гроздьями свисали плетки — толстые, витые, тонкие, совсем тонкие. Ты, Яшка Ваганов, отныне руководитель советского детского дома, стоял, сконфуженно посапывая своим пеликаньим носом, не зная, что сказать смотрителю: ведь это было хозяйство конюха, весь набор кнутов, хлыстов и нагаек. Это была, быть может, собственность жокея, которой не было бы цены на ипподроме, а тебе предлагали ключи от шкафа, и он почему-то стоял не в конюшне. Ты пожал плечами и усмехнулся.

— Так отдайте конюху, — сказал ты и, выбрав одну из плеток, хлестанул по сапогу. — Прекрасная коллекция, пан Модзелевский. Но я, пан Модзелевский, с детства боюсь коней. И ни разу не сидел верхом. Так вы отдайте ключи…

— Не, пан Ваганов, то не конское… то… для битья…

— Что такое?

Пан Модзелевский замялся. Он заелозил языком в беззубом рту, покатал там слово и выплюнул его, как кожуру от яблока, которое зубы не могли уже прожевать.

— То… для детской экзекуции.

Так ты узнавал тайны зарубежной педагогики. Но ключи ты все-таки забрал. Ты решил сохранить уникальный шкаф с коллекцией плеток, собранной когда-то страстным лошадником, а потом превращенной в прикладное средство педагогики. Это надо было сохранить в назидание потомкам — гражданам коммунистического будущего, пусть они знают, как воспитывали детей проклятого прошлого. Ты решил оставить коллекцию при себе. И ты еще не раз в изумлении останавливался перед шкафом и задумчиво любовался коллекцией, подобранной с большим вкусом и пониманием. Плети радовали глаз ажурным плетением, законченностью пропорций — витые, длинные, короткие, округлые, плоские, скользкие, ребристые, разных цветов, они выглядели как драгоценные украшения для женщин. Они так взволновали тебя, что даже приснились. Может быть, ты забыл уже сон? Разве ты не помнишь свой красивый сон, как тебя, раздетого, прогоняли сквозь строй, а по сторонам стоял один пан Модзелевский, и другой пан Модзелевский, и третий пан Модзелевский — пан, изданный тиражом в целую роту, две шеренги Модзелевских с поднятыми плетками, а тебя, комсомолец Яшка, сзади толкал еще один пан. Модзелевский, а все прочие Модзелевские, стоявшие по сторонам, одинаково пожевывая запавшими ртами, устало опускали на твою костлявую спину, Яшка, эти красивые плети…

Назавтра ты вызвал пана Модзелевского.

— Пан Модзелевский, — спросил ты его, — какая у вас специальность?

— Оцо пану ходзи?

— Вы понимаете русский язык или мне придется нанять переводчика?

— Переводчика не надо, я все разумию… Специальность моя, — глаза его испуганно забегали, — смотритель при дитячьем приюте…

— Я вас не об этом спрашиваю, пан Модзелевский. Ну вот, скажем, умеете вы шить, столярничать, сапоги тачать? Может, часовое дело знаете?

— О нет! — просиял пан Модзелевский. — Я знал… как это сказать… книжки переплетать…

— Переплетчик? И давно бросили это дело?

— О, давно! Как есть еще мутер унд фатер, как он еще имел мастерская, но потом разорился, а я ушел цум бауэр…

Смотритель почему-то принимал тебя, Яшка, за немца и усиленно приспосабливал к этому обстоятельству свою речь.

— У вас не сохранилось, пан Модзелевский, что-нибудь из переплетного оборудования — ну, там, скажем, станок, материалы какие-нибудь?

— Есть маленький станок, хранится в чулан, каковой храню на память о покойном фатер..

— Подумайте, пан Модзелевский, вот о чем: нельзя ли будет наладить в детском доме переплетную мастерскую?

— О, зачем это? — испугался смотритель. — Зачем это книги переплетать? Библиотек наш небольшой, и книги переплетать нет особо…

— Я и сам не знаю, зачем, только смотритель детскому дому больше не нужен…

— Я верой и правдой служил пану Плучеку… Я честный человек…

У меня от пана Плучека благодарность… — Пан Модзелевский вытащил из брючного кармашка золотые часы, швейцарские часы Лонжин, — ходят пунктуально в минут и секунд, пан Ваганов. Я вам и вашей власти буду служить верой и правдой…

По Пергаментным щекам пана Модзелевского потекли стеариновые слезы. Это были слезы старого, несчастного человека, не виновного, что жизнь сложилась так, что он не имел специальности, даже не владел переплетным делом, которым кормился отец. Но ты, Яшка, был молод, тверд сердцем, и слова старика не изменили твоего решения. Назавтра пану Модзелевскому пришлось сдать тебе ключи, а сам он был отстранен от дела. Ревизии был подвергнут весь приютский персонал, а его оказалось видимо-невидимо. Приют представлял собой что-то вроде смешанной богадельни, где вместе с детьми проживали многочисленные старушки — бывшие воспитательницы, гувернантки, среди них была даже бывшая фрейлина ее величества императрицы Марии Федоровны, заброшенная сюда последней волной эмиграции, а также огромная дворня — прачки, конюхи, повара, кастелянши, садоводы, скотники, уборщики и воспитатели. Это был целый сонм людей, живших за счет чьей-то благотворительности, и тебе пришлось несколько дней расспрашивать, но все же ты так и не смог выяснить темные источники их существования. Тебе-таки пришлось попариться, соображая, что отобрать из этого старья, кого уволить, а кого оставить. Ты искал кадры для будущих мастерских, вступал в контакты с местными властями, толкался на предприятиях, подыскивал мастеров по труду. А пока ты бегал, уговаривал, ругался, из приюта стали исчезать старички и старушки. Новая власть оказалась не по их старым зубам. Но где было взять новых воспитателей?