Озорники, стр. 39

— К-ха! К-ха! Ой-ой-ой! У вас у кого-нибудь платочек есть? Дайте слезы вытереть. Осторожно, вот так. Едем дальше!

Теперь можно почистить перышки и осмотреться. Тайга, тайга и тайга. И как вам здесь не страшно, мальчики? Впрочем, птенчикам, как вы, неведом страх. Это один мудрец заметил. Самое страшное для вас — это скука, а скука вам не грозит. Так, так, значит, Базиль самостоятельно придумал коммунизм, а у Боба из головы лезут разные мысли. Не он их придумывает, а они сами лезут… Очень даже оригинально про рыжих и черных — кто же это написал? А новая концовочка делает Базилю честь… И о чем только мальчики не рассуждают, а мы, тетеньки и дяденьки, даже не догадываемся… Так вот, Бронислава, студентка, знаешь ли ты, что такое душа? И вообще, что ты знаешь? Темный человек, если в корень Досмотреть. И стоило ли вам, друзья, хлопотать, делать ей искусственное дыхание, приводить в чувство? Она даже хуже, чем вы думаете о ней. Да она просто… бр-р-р! Кобра. Да, Кобра Хмелевская — это она и есть, будем знакомы. Только осторожнее, а то укусит. Она очень признательна, что вы спасли ее, хотя, быть может, лучше было бы оставить ее в яме волкам на съедение. Но вы… вы ее спасли, и она теперь вам обязана. И вправду ее бы волки съели, если бы не мальчики. Очень даже запросто — разорвали бы на куски. Совсем неплохой волчий обед — она в лагере, знаете, поправилась на три килограмма, хотя сейчас, наверно, опять похудела.

— Ну что, отдохнули, мальчики? Только ты, Базиль, или я просто буду звать тебя Васей, ты возьмись за ту елочку, ты сильнее, а ты, Боря, слева зайди… Ну, поехали! О-о-о-о-о! Ой, мамочки, ужас какой!

Впрочем, не обращайте внимания на слезы, просто так легче. Идите, идите, не оглядывайтесь, ей покричать — одно удовольствие. Боже мой, а-а-а-а-о-о-о! Но вы не пугайтесь и не обращайте внимания на боженьку — его все равно нет, он здесь вроде междометия, хотя про рай, где души помнят и ждут, это Боб очень даже интересно, очень… Не оглядывайтесь, пожалуйста, дайте ей, дайте пореветь вволю, женские слезы — вода… А она-то, дура, ой, какая дура была! Собственно, почему была? Дура и есть. Дура, дурочка, дурища, большущая такая дурында. Дурында она, мальчики, вы еще не знаете, какая она дурында! Ой-ой-ой-ай! Это она не от боли кричит, а от глупости своей. Вы не беспокойтесь, мальчики, она просто не совсем нормальная, а потом, у нее, кажется, небольшая температурка, совсем небольшая, и, наверно, бред небольшой. Я бреду, ты бредешь, он бредет, мы бредем… А к мальчикам большая просьба — предупредить Рустема, а то он насмерть испугается. Она не хочет, чтобы он видел ее слезы. Она постарается их выплакать. Все, до последней слезинки, чтобы ничего не осталось. Ах, как он удивится, как он удивится! А он в порядке? С ним ничего не случилось? Он очень вспыльчивый, но вообще-то хороший. Мальчики к нему прекрасно относятся, он вполне заслуживает этого. Ну, а ее, конечно, за что же любить? Что она им хорошего сделала?

О, как здесь уютно! А что это над ней? Какие-то шестеренки, проволочки, гайки. Она тут мальчикам ничего не испортит? А это что — ма-а-а-а?! Что это в клетке? Летучая мышь? Дайте рассмотреть, она никогда не видела летучей мыши. О, какая у нее страшная старая мордочка! Старушка мышь! Старушечка, голубушка, бедная! Она, может, хочет полетать? Летучая мышка днем же спит! А это что? Дуплянки, скворечники… А почему они разные — большие, маленькие! Ах, у них тут и подписи… для скворца, синицы, дрозда, пеночки… А это что за паутинка? У них тут и музыка есть? О, да они тут не скучают! А это что за трава? Вереск, багульник, кипрей, кукушкин лен. Что у них здесь — ботанический уголок? А эти рога? Ах, как это здорово — дивные вешалки! А это что за камни? Минералы, да? Ой, мальчики, осторожно, нога! Но где же, где Рустем? Почему его нет до сих пор? Может, он приходил, когда она спала? Почему же они тогда не разбудили ее? Пусть пойдут и приведут его! Наверно, с ним что-то случилось. Он ей очень нужен, очень. От этого, от этого очень много… жизнь… и его тоже… И мальчики могут идти, она не боится одна. Здесь вода… И еда здесь есть? О, они совсем как робинзоны. А это что, голубика? Кедровые орешки? А откуда эти оладьи? Хм, кажется, что-то в этом роде она уже ела вчера. Они здесь совсем неплохо устроились. Хорошо, теперь они могут идти. Только пусть не совсем закрывают, а чуть отодвинут в сторонку, чтобы свет проникал. Чтобы она видела, если вдруг подойдет кто-нибудь. Она крикнет ему…

— До свиданья, мальчики! Базиль, Боб, до свиданья! Возвращайтесь скорее, я буду ждать вас, потому что… потому что… я люблю вас, мальчики!.. Хорошо, я не буду… Я покричу немного, но вы не пугайтесь…

Глава 4

УЗНАВАТЬ ЧЕЛОВЕКА

ОДИН НАВСЕГДА

Да, это был доктор Шмелев, никаких сомнений. Рустема в темноте он не узнал, конечно. Да и при свете едва ли признал бы в нем худенького, замкнутого, плохо понимавшего по-русски мальчонку из глухого аула, которого лечил когда-то. Мало ли больных, увечных ребят прошло через его крупные костистые руки! Рустем жил тогда в тесном и тусклом мирке, откуда мир здоровых людей казался мчащимся поездом: в окошках мелькали лица, пассажиры пьют, едят, жестикулируют, смеются, но вскочить и поехать с ними ему уже не суждено. Вся прошлая жизнь отделилась и как бы уже не принадлежала ему. Годы, когда он бегал, карабкался на деревья, прыгал, невозвратно ушли. Рустем с недоверием вспоминал сильного, быстрого, неутомимого мальчика, каким когда-то был. Он ли это? Ведь тогда казалось, что он будет радостно и вечно жить среди трав, деревьев, гор, ручьев, овец, мальчишек. Но праздник жизни оборвался прыжком со скалы с мальчишками на спор, на спор с самим собой, — прыжком беспечным, головокружительным и роковым…

А потом была ночь в кошмаре, когда еще казалось, что все можно исправить, что это ошибка, нелепость, чей-то неумный подвох. Блеянье овец, душный запах кошмы, кутерьма в голове, боль, расползавшаяся от ноги по всему телу. И еще поселковый медпункт, мать, женщины, озабоченно качающие головой. И разговоры. Разговоры о смерти — его смерти. О нем говорили в прошлом времени: он был — был здоров, был такой, был сякой, был, был, был. А теперь? Оставались скалы, горы, деревья, мальчишки, овцы, небо, солнце, но из этой жизни ушла для него живая душа — движение. Мир сузился до размеров больничной палаты и застыл. И дни потянулись вялой чередой. Не было теперь рассветов, когда мир возникал из мрака, как взрыв. И не было ночей, в которых мир погибал. Дни и ночи стали неразличимы. Они не рассекали жизнь на две половинки — светлую и черную. В той, ушедшей жизни даже черная ночь была не страшна, ибо оставалась уверенность, подсказанная опытом, что из бездны встанет солнце и вытащит день, сверкающий красками день…

Теперь дни стали почти как ночь. Вокруг него, как тени, мелькали родные. Вдруг возникал постаревший отец. Он сидел, опираясь на палку, и жевал свой табак, равнодушными глазами обводя палату. Бесстрастный, как овцы, которых он пас. И появлялась мать, вся в черном, с глазами сухими и темными, как погасшие угли. С каждым приходом на тумбочке оставались узелок с инжиром, виноградная сладкая паста, пресные хлебцы. Домашняя снедь отдавалась соседям — вкус еды тоже оставался в прошлом.

Потом был день прощания. Родичи приходили и уходили. Сестренки смотрели на него как на чужого — в их глазах не было ожидания, призывного блеска, приглашения к игре. Он ушел из их жизни и никогда не вернется. В тот день он понял, что он одинок навсегда…

В городе его поместили в интернат для детей-инвалидов. Но и там он оставался один. Он еще глубже ушел в свой обреченный мирок, прячась от криков, шума, гама. Здесь он впервые открыл радость счастливых сновидений. В них воспоминания причудливо переплетались с мечтами. По ночам он был свободен, снова был сильным и ловким, купался в горных речках, встречал рассветы, скакал на конях. Но кони порой превращались в летающие трубы, а рассветы вставали в холодных скоплениях звезд. Так отражались вести о первых спутниках, которыми жила тогда страна. Глаза его смотрели куда-то вдаль и не видели ребят, не видели нянечек — стареньких, с мягкими и осторожными руками, и молодых медсестер — гогочущих и бесцеремонных. От них несло кухней, лекарствами и мылом стиранных халатов. Он смотрел на окружающее словно из глубокого тоннеля, без надежды, что выйдет из него. Из обломков прошлого, из слабого света в конце тоннеля он лепил теперь новый мир, который был для него реальнее белых халатов, посуды, лекарств, тетрадей, колясок и костылей. Соседей-мальчишек он не понимал. Они прыгали, плакали, дрались костылями, хвастались болезнями, словно болезни давались в заслугу за какие-то подвиги. Больше других изумлял его Славка Бунчук. Тот доедал за другими остатки, гримасничал, стрелял из рогатки по бабочкам, залетавшим в окно, по лампочкам, по спящим товарищам, он гонял мяч во дворе и стоял в воротах футбольной команды инвалидов. Он продолжал жить так, как жил раньше, не рассуждая, весь наружу, в крике, свисте, в бешенстве движения. Он не давал соседям покоя — рано будил, стаскивал одеяла, отбирал книжки. Но иногда он исчезал. Приходили делать уколы, а это было неприятно, и он уползал от сестер под кровать, прятался в бельевой кладовке, а однажды сидел в ней два дня, рисуя в расходной книге гривастых коней и усатых наездников с саблями. Он верил, что вырастет — пойдет служить на ипподром, где будет выезжать коней. Он и попал в больницу после того, как сорвался с коня…