Озорники, стр. 37

Броня открыла рот, чтобы отдышаться. Будто бы на нее плеснули шайку ледяной воды. Голос Ваганова снова слышался как бы из-за стены. Что такое внушает он ей? Прямо хоть уши затыкай. Это, говорит, девочка, твой случай. Такие, как Рустем, не валяются. И пусть не смотрит, что он хромой. Для хорошей девушки это не имеет значения. А она хорошая девушка. Он, слава богу, в людях умеет разбираться…

Если бы подставить Броне зеркало, она бы не поверила, что это красное до самых корней соломенных волос лицо — не лицо, а кусок полыхающего кумача — принадлежит ей. Пока этот мастодонт говорил о чувствах, которые Рустем питает к ней, еще можно было терпеть — слова эти даже льстили ей. Приятно со стороны узнать, что ты кому-то сумела внушить сильное чувство. Но услышать от постороннего, что и ты влюбилась? Это уж слишком! Если это и приходило ей в голову, то чисто теоретически, в порядке умственных манипуляций, которым она любила предаваться, но всерьез думать о нем как об избраннике? Человеке, в котором было столько неприятного ей «маняшества», этакой добренькой чувствительности, готовой излиться на кого угодно? Правда, с ним иногда случайно и каким-то нелепым образом происходили вспышки гнева, чувствовалась неощутимая в спокойном состоянии граница, за которой кончалась его доброта. Доброта его, видно, не так аморфна, как может показаться на первый взгляд. Но почему мужское в нем должно проявляться так безобразно? Может, это следствие перенесенной в детстве какой-то болезни? Иногда, впрочем, ей становилось жаль его, как ребенка, а она тоже женщина, увы и ах. Может, эти безумные вспышки — рвущееся наружу отчаянное недовольство собой? Короче говоря, она еще сама не разобралась в своих чувствах к нему, они еще были для нее — сплошная неясность. Именно поэтому о Рустеме в ее дневниках не было ни одной записи, хотя дневник был добросовестной летописью жизни ее ума и души. Ни слова о диспутах, которые они вели, о той странной ночи, которую они провели в пещере, о спорах из-за ребят. Она писала в дневнике о чем угодно, но о том, что она вопила, как дуреха, а потом бегала по тайге, умоляя о прощении, — об этом в дневнике ни намека. Может быть, просто потому, что Рустем существовал для нее в каком-то еще не открытом мире, куда она еще не смела, не рисковала заглянуть? Она боялась узнать что-то, что сомнет, как карточный домик, мир, который ясно сложился в ее голове, мир, в котором люди занимают точно определенные ею места, и так же точно виделось собственное место среди них. Теперь позволить ринуться в чужой мир — не потеряешь ли в нем себя? Мир Рустема был слишком зыбок, смутен, расплывчат, и поселиться в нем можно было, только отказавшись от себя, сбросив шкуру, которая очень шла к ней, в которой она чувствовала себя уютно и хорошо, потому что сама себе ее смастерила, не с чужого плеча! Она не хотела расставаться с ней. Без этой шкуры ей будет зябко и неуютно. И вдруг ей вправду стало прохладно. Она увидела себя идущей по туманному, зыбкому берегу, а на другом берегу, через пропасть, сияя глазами и улыбаясь, стоял Рустем, опираясь на камень. Увиденное ею поразило странной, волнующей новизной. Она съежилась под скользящим, цинически добрым взглядом Ваганова.

— Иди к себе и занимайся своими делами. Не пропадет твой Рустем.

Это только в романах пишут, что от любви топятся. Ну, проведет ночь в лесу, в худшем случае заработает насморк. Скорее всего, он забрел в сельский клуб — там вчера была картина. Моя мамочка еще спит — она поздно вчера вернулась, тоже там с девочками была. Мамочка, ты спишь? Ты вчера в клубе Рустема не видела?

Из соседней комнаты послышалось сонное бормотание и вздохи. Заплакал Виталик. И опять, как сквозь стену, зарокотал басок Ваганова. Кажется, он говорил что-то о Виталике. Нет, не о нем. Кто-то заболел. Кто заболел? Нет, все-таки о Виталике. И еще о каких-то ребятах. Что-то нашли там в лесу. Что нашли? Ага, какую-то колоду. Причем тут колода? Возьми себя в руки, Бронислава, и послушай — говорят тебе, а не стене. Других пчелы не тронули, а его покусали. Значит, речь о пчелиной колоде. Ну и что же? У мамочки привычка обливать ребенка духами. Это значит, Лариса, ясно. Кругом природа, чистый воздух, птички, но она должна делать себя центром атмосферы. Ну конечно, это на нее похоже. И приучила к духам ребенка. Он, Ваганов, бреется, а ребенок лезет освежиться. Она завивает себе волосы, а ребенок выливает себе на голову духи. И вот этот надушенный ребенок увязался за ребятами в лес, они нашли там пчелиную колоду, разорили ее. И что же пчелы? Не надо было трогать их, кому они мешали? Так вот, никого из ребят пчелы не тронули, а его искусали… Видно, в духах они разбираются, а то чего бы ради они искусали только Виталика? Всю ночь бедолага проплакал. Сердце разрывалось от жалости, но теперь, по крайней мере, он будет знать, что такое душиться.

— О, спасибо тебе, девочка, разговорился с тобой — и сон прошел…

— Это вам спасибо! — крикнула (фу, как громко!) Броня и пулей выскочила из дверей…

ВОТ ТАКИЕ КОВРИЖКИ

Броня летела по дорожкам лагеря. Она парила в свободном полете. Все было знакомо и вроде бы не то: и эти разноцветные домики, растянувшиеся двумя порядками, и эти дорожки, посыпанные песком, и дощатая площадка с музыкальной раковиной, и ракеты с космонавтами, установленные вдоль линейки. И даже люди были другие: Шмакин, сбивающий вокруг себя любителей пения, мальчишки, уже с утра измазанные известкой… Но главное — Рустем жив! Не мог же он в самом деле бесследно исчезнуть) Ведь недалеко от них, через лесной квартал, деревня, тракт, леспромхоз, кордоны, охотничьи избушки, — куда же еще ему выйти? И вдруг простая и ясная разгадка: Рустем у тех, у лесных отшельников! Броня рассмеялась даже — ну конечно же! У кого же еще? И побежала в тайгу и вскоре была там, где они стояли вчера и где — умора и смех! — он чуть не убил ее. Но сегодня, случись вчерашнее, она просто вцепилась бы в него и так висела бы на нем, пока бы не успокоила. Рустем! Рустем! Ты слышишь, Рустем! Я… я… Да, да! Смотри и злорадствуй: я перед тобой, как лист перед травой! И никуда отсюда не уйду. И буду стоять, пока не умру. Ты слышишь меня? Если с тобой что-то случится, заруби себе на носу: я… Нет, ты не смейся! Будешь ходить сюда и цветы приносить на могилку. Ты еще поплачешь у меня! И я тебе припомню, как руки распускать, негодяй! Вот такие коврижки… Но где же ты все-таки?

Броне казалось, что она стоит на месте, а между тем она шла, раздвигая заросли и оглядываясь. Ей казалось, что она кричала, а это кричала не она, а тайга. Это еловые лапы кричали, багульник кричал. Это кричала сойка на ветке. Это сороки кричали. Это ветер кричал, пока Броня металась по тайге. Заросли всё гуще обступали ее, путали, сбивали, кружили. Она с облегчением вздохнула, когда кочка, на которую она ступила, поползла вниз, а потом полетела куда-то вверх. Солнце вспыхнуло в путанице веток и погасло. И наступила ночь…

СКОЛЬКО МОЖЕТ ЖДАТЬ ДУША?

— Раз-два… Руки-ноги… Раз-два… Руки-ноги… Эй, осторожней, видишь, у нее с лодыжкой что-то! Положи аккуратно, а я одними руками подышу… Раз-два… Стой, кажется, моргнула… Дышит… Ну ладно, хватит, теперь поговорим немного… Так о чем мы будем? Да, ты знаешь, а ведь я покойников ни разу не видел. Сколько раз у дедушки в клинике бывал, а в морг никогда не заходил — страшно… Только видел, когда нашего соседа дядю Петю хоронили… Мы с ним шахматный матч играли, он вел со счетом тринадцать — восемь, а вдруг взял и помер… Меня бабушка в комнате заперла, когда гроб из дома выносили. Я только в окно успел посмотреть, как его увезли. Его в церкви отпевали. Мать так захотела. Она верующая, а все верующие думают, что из церкви душа прямо в рай улетает. Отчего это многие в рай верят, не знаешь?

— Оттого, что дураки…

— Нет, верят оттого, что боятся…

— Чего боятся?

— Боятся, что от них ничего не останется. Представляешь, живет человек, живет, а помрет — ничего от него не останется. Разве не обидно? Вот и придумали рай, куда душа улетает, чтобы помнить там покойника и… это самое… ждать…