Бразилия, стр. 6

— Тристаном, — оборвала его Изабель, не дожидаясь эпитета. — Моим мужчиной. Я скорее расстанусь с жизнью.

Красные губы дяди Донашиану мгновенно скривились, и он заметил, что его бокал, давеча наполненный напитком, столь же искрящимся, как и его костюм, уже пуст.

— Это подзаборные речи, дорогая, дозволительные беднякам, ибо вульгарная романтика сопливого толка — единственное, что остается, когда нет сил терпеть лишения. Но ты , и все мы имеем привилегию жить разумно. Именно на разуме, а не ужасных вековых иберийских мечтах и алчности беспородных собак зиждется надежда Бразилии.

Изабель весело рассмеялась, вспомнив распорядок дня своего дядюшки, — прогулка вдоль пляжей Ипанемы и Леблона ранним утром, предполуденный визит к личному биржевому маклеру — смышленому светлому мулату, который учился в Лондоне и занимался планированием дядюшкиных финансовых дел; второй завтрак и сиеста с одной из любовниц в ее загородном доме с прохладными беседками; вечера на террасе «Клуба жокеев», где он пил джин, любуясь небом над Корковаду, залитым розовым закатом. Она игриво поцеловала его в загорелый лоб и ушла из гостиной по винтовой лестнице, ошибочно полагая, что дядя занимался привычными словесными упражнениями, дабы ублажить семейные призраки.

С тех пор как Изабель начала спать с бедняком, ей стало легче разговаривать с Марией — она уже не так боялась ее злой индейской крови и немногословия.

— Мой дядюшка, — с усмешкой говорила она на кухне, — забывает, что я больше не ребенок, вверенный попечению монашек.

— Он очень любит тебя и желает тебе только самого хорошего.

— Почему ты ему все рассказываешь? Теперь я не могу приводить Тристана к себе — ты же предала нас.

— Я не стану обманывать твоего дядю. Он очень хорошо ко мне относится.

— Как же! — с издевкой произнесла Изабель и принялась за каруру, которое Мария собиралась съесть сама. — Он платит тебе, как собаке, спит с тобой и все время бьет. Я знаю об этом, потому что слышу шум возни из твоей комнаты, хоть ты и не кричишь.

Широкие красно-коричневые скулы Марии украшали две пары аккуратных косых шрамов. Она заговорщицки взглянула на Изабель. Сверкнули глаза-щелки, утонувшие в одутловатом лице.

— Твой дядя — добрый человек, — сказала она. — Если он и бьет меня, то лишь потому, что злится на самого себя. Он не выдерживает напряжения — трудно быть богатым в бедной стране. Он все время бьется лбом о стену, потому что в нашей стране такой утонченный человек, как он, не может найти себе достойного применения. Здесь все подминают под себя грубые мужланы из сертана [4]. Я понимаю, что он бьет не меня. Его удары нежны, как шлепки котенка по бумажному бантику.

— А трахает он тебя как? Тоже нежно?

Мария не ответила. Молча, как и полагается индианке, она взяла себе тарелку из буфета и разделила каруру пополам, словно давая понять, что раз Изабель захотела поговорить о постели, то они теперь равны.

— Твой дядя добрый человек, — повторила она. — Но смотри не переусердствуй. Ты должна поступить в университет и водиться с приличными парнями. Тристан не для тебя. Вот у меня мог бы быть такой парень, когда я была моложе. Симпатичный уличный парнишка. Он красив, как птица из джунглей, но из него обеда не сваришь. В нем ничего нет, кроме клюва, когтей и ярких перьев.

Изабель откинула волосы, чтобы они не мешали ей есть, и, проглотив кусочек окры, смело и пытливо взглянула на Марию. Она знала, что дерзость к лицу, и потому вздернула подбородок.

— Мы нашли друг друга, — сказала она, — на пляже, среди сотен других людей. Мы не можем позволить себе потерять нашу любовь. Да и что нам может сделать дядя? Ничего. Мне ведь уже восемнадцать. Это в старые времена молодых девственниц можно было запирать в альковах больших усадеб и, затянув их в шелка и траурные кружева, заставлять глядеть на мир сквозь решетчатые окна, в ожидании своей очереди заняться размножением, подобно породистым голубям.

— Он может отправить тебя в Бразилиа, к отцу, — заметила Мария. — Из столицы не сбежишь. Она окружена девственными лесами, даже глубоким рвом с водой.

Изабель вскочила с табуретки, как с горячей сковородки, и стремительно, ни к чему не прикасаясь, словно боясь обжечься, стала мерять шагами кухню.

— Он говорил тебе об этом? Он так тебе сказал, Мария? В столицу, к отцу? Говори же! — Угроза переезда в столицу приводит в ужас всякую истинную кариоку.

Мария молчала, в ней неслышно, но упорно боролись два чувства: верность хозяину и любовнику, с одной стороны, и сочувствие к младшей сестре по несчастью, с другой. Ибо Изабель — еще одна пленница любви и жертва рабства, которое секс несет женщинам, хоть она по незнанию и провозглашает себя свободной.

— Я не знаю наверняка, хозяйка, — сказала она наконец. — Но он говорил с братом по телефону. Мне кажется, если ты не расстанешься с этим парнем, ты вряд ли проведешь нынешний карнавал в Рио.

Лачуга

Лачугу матери Тристана там и сям пронизывали острые кинжалы света, проникавшие сквозь щели в листах оцинкованной жести над головой и дыры в стенах из крашеных досок и картона. Но даже яркий голубой свет не мог пронзить насквозь душную атмосферу хижины, наполненной не только дымом табака и кухонным смрадом, но и пылью от земляного пола и осыпающегося материала стен, которые постоянно облеплялись новыми слоями украденных или присвоенных вещей, призванных защитить жителей хижины от природных невзгод: палящего солнца, потоков дождя и холодного океанского ветра в безлунные ночи. Хижина, казалось, утопала среди нетронутой природы, поскольку лепилась к одному из самых высоких и крутых склонов Морру Бабилониа, или Вавилонской горы. Когда ее обитатели ощупью выбирались наружу, откинув полог из гнилого тряпья, заменявший двери, их взору открывался жестокий и величественный вид сверкающего на солнце моря с парусниками и островками, и они щурились от слепящего света.

Изабель прибыла сюда ночью и еще не осмелилась выйти на улицу при свете дня. Ее поразила густота и текучесть воздуха внутри лачуги, и она никак не могла понять, сколько же здесь народу помимо них с Тристаном и его матери. Казалось, в хижине несколько комнат на разных уровнях; одну из них, служившую ванной и туалетом, она уже посетила. Полом там служил прогибающийся кусок фанеры, а под ним виднелся головокружительной крутизны склон голой оранжевой глины, по которому экскременты и моча стекали вниз и скрывались на участке другого поселенца. Голос матери Тристана, невнятный и вялый, раздавался, казалось, не из какой-то определенной точки, а из угла, самого темного и защищенного, где пол был неровным, словно застывшая зыбь, похожая на бледную тень, отбрасываемую далекой горной грядой.

Изабель узнала, что мать Тристана зовут Урсула, Урсула Рапозу. Прошлой ночью запыхавшиеся Изабель с Тристаном ворвались в хижину и разбудили ее. Они долго карабкались вверх по склону Морру Бабилониа и выбились из сил. После освещенных лунным светом зигзагов горных улочек лачуга казалась такой темной, словно их окунули в чернильницу. Затем вспыхнула спичка, и огонь приблизился к лицу Изабель так близко, что едва не опалил ее длинные ресницы. Потом спичку задули, и в ноздри ударил сладковатый, отдающий тростниковой водкой перегар.

— Ну и штучка эта белая девчонка, — сказал голос, принадлежавший спичке и вони. — Как тебе удалось украсть ее?

— Я не украл ее, мама. Я ее спас. Дядя собирался отослать ее к отцу. Она не хочет уезжать. Она хочет остаться со мной. Мы любим друг друга. Ее зовут Изабель.

Горячий шепот Тристана раздавался в нескольких сантиметрах от уха Изабель.

Темень закряхтела, потом внезапно что-то зашуршало, и ее обдало резким и быстрым дуновением ветерка. По глухому звуку, раздавшемуся рядом с ее головой, Изабель поняла, что Тристан получил оплеуху.

вернуться

4

Глубинки, глухих внутренних районов Бразилии.