Новеллы, стр. 13

С тех пор я странствовал больше, чем принято среди тех, кто находится в моем положении. Когда кто-нибудь из нас оказывается в кругу родственных душ, у него возникает почти непреодолимое искушение остаться с ними навсегда. Однако некоторым все еще не удается отыскать такой круг. И кое-кто из них — например, я сам — не потерял поэтому интереса к земле и время от времени навещает ее. Из-за этого нас считают чудаками; на самом же деле привидения — это безумцы того света, как вы выражаетесь. Для меня это просто любимое занятие, которому, впрочем, я предаюсь не слишком часто. Теперь я ответил на ваши вопросы о том, кто я и больно ли мне было умирать. Вы удовлетворены?

— Вы были очень любезны, взяв на себя этот труд, — сказала я, вдруг поняв, что он рассказал мне все это из чувства долга, потому лишь, что я его попросила. — Еще я хотела бы узнать, что сталось с донной Анной и остальными.

— Когда Оттавио слегка захворал, она ухаживала за ним с таким безжалостным усердием, что он вскоре умер, о чем впоследствии нисколько не сожалел. Она вновь надела траур и до сорока с лишним лет стойко оплакивала свои утраты, а потом вышла замуж за шотландца-пресвитериаиина и покинула Испанию. Эльвира, обнаружив, что ее брак со мной закрыл перед ней двери приличного общества, вернулась на время в свой монастырь. Потом она изо всех сил старалась снова выйти замуж, но почему-то не сумела, не знаю почему, ведь она была красивой женщиной. В конце концов ей пришлось зарабатывать на жизнь уроками пения. Деревенская девушка, имя которой я забыл, вскоре прославилась на всю округу как искусная прачка.

— Ее ведь звали Церлина?

— Вполне вероятно; но скажите, пожалуйста, откуда вы это знаете?

— По преданиям. Дона-Жуана ди Тенорио до сих пор хорошо помнят. О вас написана величайшая из пьес и величайшая из опер.

— Вы меня удивляете. Я хотел бы посмотреть, как это выглядит на сцене. Но скажите, дают ли они правильное представление о моей личности?

— В них говорится, что женщины всегда влюблялись в вас.

— Да, конечно. Но показано ли в них, что сам я никогда не влюблялся, что я всячески старался напомнить им об их долге и непреклонно противостоял всем их уловкам? Это объяснено?

— Нет, сэр, боюсь, что нет. Скорей наоборот, мне кажется.

— Странно! Как прочно клевета пристает к репутации человека! И я известен и внушаю отвращение как распутник, хотя заслуживаю этого меньше, чем кто-либо другой.

— О нет, вы не внушаете отвращения, уверяю вас. Вы очень популярны. Все были бы ужасно разочарованы, если бы узнали правду.

— Может быть, и так. Жены моих друзей, когда я отказывался бежать с ними и даже угрожал рассказать обо всем их мужьям, если они не перестанут преследовать меня, называли меня рыбой и бесчувственным чурбаном. Вероятно, вы с ними согласны?

— Нет, — ответила я. Затем… не знаю, что сделалось со мной, но с другой стороны это был все-таки не обыкновенный мужчина. Я протянула к нему руку и сказала: — Вы были правы: это были не настоящие женщины. Если бы они уважали себя, они никогда не решились бы соблазнять мужчину, но я… я… я… люблю… — Я остановилась, парализованная удивлением, сверкнувшим в его глазах.

— Даже моя тень не избавлена от этого! — воскликнул он. — А знаете ли вы, сеньорита, что благовоспитанным английским девицам не полагается ночью в поездах объясняться в любви незнакомым джентльменам?

— Я знаю, но мне все равно. Конечно, я не сказала бы этого, если бы вы не были привидением. А так — я просто не могла удержаться. Если бы вы жили в этом мире, я прошла бы двадцать миль ради того, чтобы только взглянуть на вас, и я заставила бы вас полюбить меня, несмотря на всю вашу холодность.

— Именно это они когда-то и говорили мне! Слово в слово, если не считать того, что они говорили по-испански! Постойте, вы хотите робко обвить руками мою шею, спросить, люблю ли я вас хоть немного, и тихо поплакать на моей груди. Бесполезно: моя шея и грудь давно уже стали прахом в земле Севильи. А если вы когда-нибудь решите проделать это с кем-нибудь из своих современников, то помните, что не каждый высокий мужчина, у которого вы повиснете на шее, в состоянии выдержать ваш вес, хотя он в этом и не признается.

— Благодарю вас, у меня нет такого намерения. Еще один вопрос, прежде чем поезд остановится. Когда вы были живы, вы так же не сомневались в своем обаянии, как и теперь?

— Был ли я тщеславен, как они это называли? Разумеется, нет: от рождения я был застенчив. Но бесконечные признания укрепили во мне благоприятное представление о моей наружности, которая, разрешите вам напомнить, только отравляла мое существование.

Поезд остановился; он поднялся и прошел сквозь дерево и стекло двери. Мне же пришлось ждать, пока проводник ее отопрет. Я опустила окно, чтобы в последний раз увидеть и услышать его.

— Прощайте, Дон-Жуан, — сказала я.

— Прощайте, пылкая молодая английская леди. Мы встретимся снова — в вечности.

Кто знает, встретимся ли мы когда-нибудь? Надеюсь, что да.

1887

Воскресный день среди холмов Суррея

Новеллы - i_006.jpg

Поскольку я по происхождению не коренной лондонец, я не питаю иллюзий относительно деревин. Дороги в рытвинах и ухабах, специально чтобы ломать ноги; пропыленные живые изгороди, канавы с дохлыми собаками, колючий бурьян и тучи ядовитых мух, дети, терзающие какую-нибудь бессловесную тварь, понурый, измученный непосильным трудом и преждевременно состарившийся батрак, злобный бродяга, навозные кучи с их ужасным запахом, придорожные камни от гостиницы до гостиницы, от кладбища до кладбища, — тяжело шагая, я прохожу мимо всего этого, пока не обнаруживаю вдали телеграфный столб или семафор, указывающий на то, что благословенный, спасительный поезд уже близко. Путь от деревенской улицы к железнодорожной станции равносилен скачку через пять столетий — от жестокой тупой тирании Природы над Человеком к упорядоченной, продуманной и организованной власти Человека над Природой.

И все же на прошлой неделе я позволил своему другу Генри Солту и его жене уговорить себя «приехать и пожить до понедельника» среди холмов Суррея. Солт, во многих отношениях человек весьма умный, помешан на сельской жизни и владеет домом в дыре, носящей название Тилфорд, по Фарнемской дороге, куда он время от времени удаляется и где живет, питаясь местными грибами и сочиняя статьи, превозносящие такого рода питание, местную погоду и прелести данного времени года в противовес лондонской скученности. Он не сомневался, что день, проведенный в Тилфорде, превратит меня из ненавистника деревенской жизни в ее поклонника, и, поскольку с ним очень приятно гулять и беседовать (если бы он только, как разумный человек, ограничивал свои прогулки набережной Темзы), — я в конце концов пошел на эксперимент и даже согласился подняться на вершину якобы живописного холма, именуемого Хайндхед, и полюбоваться оттуда склонами Южного побережья, Портсмутской дорогой (лично я предпочитаю тот ее конец, который ближе к Найтсбриджу) и главным образом тем местом, где были повешены три человека, убившие кого-то, кто уговорил их прогуляться с ним но холмам.

Когда я в воскресенье утром отправился на вокзал Ватерлоо, поднявшись — вопреки всякому обыкновению — в семь утра, Лондон был чист, свеж и сух. Я раскрыл книгу, старательно избегая смотреть в окно от остановки до остановки, и читал до тех пор, пока, миновав огромное кладбище, мы не прибыли в Фарнем. За городом, как всегда, лил дождь. Я спросил, как пройти в Тилфорд, и узнал, что надо идти той же дорогой еще мили четыре. Я боялся обидеть Солта, проявив недоверие к его деревенскому раю, а потому не взял с собой зонта, и рай, конечно, воспользовался этим упущением. Не знаю, что представляют собой склоны Южного побережья, но что касается суррейских дорог, то могу со всей Ответственностью заявить, что на них склонов предостаточно, и самых крутых. Между Фарнемом и Тилфордом находится не меньше пяти холмов и ни одного виадука. И я влезал на них на все по очереди, ступая на носки, и плелся вниз, ступая на пятки, и каждый мой шаг создавал болотца, полные грязно-желтой жижи. По мере того как пейзаж становился все менее цивилизованным, дождь припускал все сильнее; моя книга превратилась в бумажную массу, а краска с ее переплета окрасила мою серую куртку в алый цвет. Какие-то птицы водонепроницаемой породы неудержимо хохотали надо мной, и я наконец-то понял, почему на птиц так рьяно охотятся. Затем дорога свернула в сосновый бор, украшенный роскошным ковром из мокрого мха и надписями, предупреждавшими, что это частное владение и посторонним вход в него строго запрещен под угрозой судебного преследования. Право же, стоит проехать тридцать миль ради того, чтобы какой-то самодур помещик заставил вас повернуть обратно. Рукава у меня уже насквозь промокли и липли к запястьям, как холодный компресс. Я растопырил руки, чтобы по возможности избежать неприятного ощущения, посмотрел вниз на свои негнущиеся колени, и с полей моей шляпы на них тотчас обрушилась целая пиита дождевой воды и черной краски. Я расхохотался так, как, должно быть, хохотали колесуемые преступники при втором повороте колеса. Еще одна-две мили утомительной ходьбы по колено в грязи, и я подошел к окраине деревни, где стремительно несла свои воды небольшая речка, через которую был перекинут мост наподобие готической арки, так что лошади сначала напрягали все силы, чтобы втащить на него повозку, а потом на скользком крутом спуске — чтобы затормозить ее.