Дважды два — четыре, стр. 7

И пошло, и пошло: любов — туда и любов — сюда. Это он ее выработал в цыгана… Любов!.. Пле-евала я на такую любов!..

…Кофточки… (Всхлипывание.) Одуванчик… наглажу… Не девочка — василек… Я ей, бывало: «Ногу твою раскумекаю…»

И, дойдя по кругу до этого места, Екатерина Федоровна обливалась слезами.

Она не спала. Сидела на кровати поверх одеяла и ела хлеб со шпигом. Над ее головой верещало радио.

Дверь распахнулась, и хозяйка увидела мальчика, робко стоящего на пороге.

— Ты что ж это полуночничаешь? Чего с тобой?.. Никак, даже нос заострился.

— А что вы едите, Екатерина Федоровна?

Она засмеялась, стала молча трястись от смеха и сделалась похожей на китайского толстого не то бога, не то мандарина… Так умеют смеяться только очень старые люди.

— Эвона!.. Наш Костя вдруг в ночи захотел поисты!

Встав, она дала ему хлеба, шпига, достала из банки соленый огурец… Они сидели молча, жуя, задумавшись, чувствуя в тишине дыхание друг друга, старый и малый.

— Екатерина Федоровна, вы ведь любите мою маму?

— А как же.

— Ну, а за что примерно вы ее любите?

— Ты, Коська, не филозовствуй… Выкладывай-ка, что случилось.

— Мне надо было поговорить… А у мамы приступ. Вот только что.

— Эвона! (Старуха вздохнула.) Что ж не позвали?

— Вы же знаете: мама не любит этого. У нее был приступ, и я не мог говорить… о деле. В общем, мы получили письмо из Сванетии.

— Откудова?

— Из Сванетии.

— Ага. Ясно. И что же, что из Сванетии?

— Меня просят приехать за Жужуной.

— За кем?

— Ну, вы же знаете… За сестрой. За Жужуной. Ну, за папиной дочкой.

— Обрадовал. Что ж… Поезжай, раз так. Раз из Сванетии — стало быть, тотчас же выезжай. Это из-за письма у матери припадок-то был?..

— Я не подумал… Да. Наверное, из-за письма.

Екатерина Федоровна захохотала беззвучным, добрым старческим смехом.

— Ну что ж… Ра-аскатывай, детка, по свету. Собирай байструков отцовых на радость матери!

— Что?.. Что такое вы говорите? Как вы можете, Екатерина Федоровна?.. О… о людях?.. Она — сестра… И… и разве есть байструки! Вы… Как вам не стыдно? Вы же старая… Старая!..

— И что ж, что ста-арая? — сказала она, глядя на Костю желтыми неподвижными глазами. — Старая. Это так. И старая. И неученая. А ума во мне и милости — милости, понимаешь? — может, больше, чем в молодых, ученых. Мать! Осмыслить должо?н, что нету никого ни дороже, ни ближе матери… Молчишь?.. Вот то-то!.. Правда — она, милок, всякому глаза колет. Долг у тебя святой. Святой и правый: мать. Другие в твои годы работают и помогают матерям. Да и что от нее осталось-то? От моей королевны?! Одни глаза голубые… И те исплаканы. Э-эх, жизнь! А то доглядел, дорогой сынок, что мать ходит чуть не в опорках? И ради чего? Ради твоей учительницы по английскому… Молчи. Ни гугу! Отвечать не смей! Нет отца. А боль — вот она: живая… Э-эх, королевна моя, королевна! Глаза твои голубые… Былинка моя, ясонь-ка безответная! Ко-пейкой последней вдовьей не дорожишь…

— Я… я заработаю…

— Хорошо. Да-авай! Заработаешь — и раскатывай по Сванетиям! Сгинь! Только когда это еще будет? Может, жизнь ее последняя на тебя пошла… Красота и молодость!.. А ты мамыньку родную готов променять на отцово охвостье…

— Не смейте!..

…Этого не было. Ни разговора, ни ее страшных слов.

Нет, было!.. Вот ее двери. Вот щель… А вот из двери лучик. В тишине коридора бормочет радио: «Было, было…»

Все. И шпиг. И здоровье, и красота мамы, которые ушли на Костю. И вдовья копейка… И то, что другие в его годы работают и помогают матерям.

7. «Толковый словарь»

Первый свет утра шел в комнату с незапертой балконной дверью. В полутьме горбом вырисовывалась этажерка, а дальше — шкаф и высокая стоячая вешалка.

Косте хотелось спать. Но в комнате становилось все светлей и светлей. И вот уж начали проступать предметы пониже ростом, чем этажерка и шкаф.

Свет за окном разгорался. Проснулась улица. Ее шум приглушил воркотьню холодильника. Стало отчетливо слышно дыхание матери. Оно шло из-за ширмы, живое и теплое, наполняя комнату и согревая ее.

Все больше и больше света в доме мамы и Кости. И вот уже совсем отчетливо видна этажерка с книгами. Она стоит, повернувшись боком к окну. Серый свет утра заливает корешки книг. На верхней полке словари. Среди них большой и толстый: «Толковый». Он называется словарем Даля.

На толстом словаре сидит Костина мама и расчесывает гребенкой, которую в прошлом году потерял Костя, свои длинные золотые волосы. Костя даже и не догадывался, что у человека могут быть такие длинные волосы. Они ложатся на паркет по одну сторону этажерки.

«Мама, но ведь у тебя же волосы короткие? Как у мальчика», — с упреком говорит Костя.

«Ну так что ж?» — отвечает она.

«Мама, а зачем ты расселась на словарях?»

«Я сижу на словаре Даля. Потому что я королевна Даль».

«Мама, зачем ты так смешно говоришь со мной? Ведь я же не маленький».

Она молчит.

В свете раннего утра все отчетливей видно ее лицо, вернее, ее молодой профиль с коротким вздернутым носом. Расчесывая ломаным гребешком волосы, она их все время перекидывает на одну сторону, и с той стороны окна, где мамины волосы, бьет утреннее солнце.

«Мама, а почему ты такая грустная? Это из-за меня, мама?..»

«Из-за тебя, Костя. Зачем ты слушал, зачем ты верил?»

«Но ведь она тебя любит, мама? Правда ведь любит?.. А, мама?»

«Да. Конечно… Она знает меня совсем маленькой. У нее нет детей, и она не догадывается, что я ребенок для нее».

«Так сильно она тебя любит, мама?»

«Да… Материнское чувство — чувство сильнейшее. Любит сильно… И плохо».

«Отчего ж плохо?»

«Видишь ли…» И гребешок в ее руке останавливается.

Костя открывает глаза. За ширмой, где спит мама, слышится шорох, скрипят пружины.

— Мама, — говорит Костя, — Екатерина Федоровна любит тебя как дочку?

— Господи! Посреди ночи проблемные вопросы. Что это тебе в голову пришло?

— А ты ответь, ты ответь!.. Как дочку?

— Пожалуй.

— А разве это плохо?

— Отчего ж — плохо? Хорошо. Но как бы тебе сказать… Ее любовь не помогала мне жить, что ли… Да, пожалуй, так. Вот дарит огромное красное яблоко — алма-атинское, видел? Дарит и говорит: «Только ешь тут, при мне». И радость пропала, потому что я как раз хотела кинуться во двор, и похвастаться, и поделиться. Или вот: выдержала я экзамен на биологический. Праздник! А Екатерина Федоровна: «Обедняла страна без тебя! Не видала Россея цветиков и букашек — тебя дожидалась». Понимаешь, для нее человек, которого она любит, — вещь. Пусть стоит около нее. И не рыпается. Она хотела, чтоб мне было хорошо. Но ее «хорошо» для меня было плохо. Ее «счастье» для меня было скукой, несчастьем.

Костя слушает затаив дыхание. Редко-редко выдается такая минута, когда мама говорит совсем всерьез и не обрывает себя шуткой. Ее чуть хрипловатый голос переполняет тишину ночной комнаты. Как редко они по-настоящему бывают вместе, как редко говорят вот так!..

— Мама, значит, она плохой человек?

— Нет. Но если кто-то родился слепым — это еще не значит, что все мы должны разучиться видеть, какого цвета небо над головой. Ах, как длинно я говорю! А ведь есть одно слово, и оно все объясняет — мещанство.

— Сто тысяч раз слыхал это слово. А что оно такое, не пойму.

— Да ну тебя!.. Посмотри в «Толковый словарь». Очень толковый словарь… И спи… Давай спи…

Он закрывает глаза и спит. Но мама не знает этого.

— Мещане — их ничем не удивишь, — говорит она. — Они все знают и никогда не колеблются. Счастливые люди. Они смеются над тем, кто способен отдать свой последний рубль… Смеются надо мной потому, что я хожу по болотам: а ведь у меня астма! Их смешат мои бесконечные мелочные опыты в лаборатории. Их сердит, что я прихожу домой в девятом часу, что я плохая… да, я очень плохая хозяйка… А ведь у меня сын. Может, они и правы? Как всегда, правы. Эта силища все знает, как сказочная «догада». Она права всегда… А какие она придумывает поговорки: «Работа дураков любит» или «Всяк сверчок знай свой шесток». Как будто бы человек — сверчок! Или басни. Вот: «Ты все пела — это дело, так поди же — попляши!..» И подумать только! Ведь это сказал Крылов — хороший, умный человек… А если хочешь знать: муравей — мещанин! Уж это самое малое. А вы учите это в школе… И я учила, Костя… А песни? Даже хорошие… Слушай: