Дважды два — четыре, стр. 5

— Я чаю поставлю. Хочешь чаю?

— Не беспокойся, Костя. Не беспокойтесь, Нина Сергеевна, я поставлю чайничек…

Как будто Костя и Костина мама имели привычку такую: беспокоиться о керамических ящиках, чае, чайниках!..

4. Звезда

А ну, попробуй, Костя, останови любого прохожего. Ну хоть вот этого, в соломенной шляпе, с яблоками в кошелке… Попробуй-ка подойди и скажи ему, какое ты получил сегодня письмо!

Или вот что: видишь мальчика на той стороне улицы? Хоть к нему подойди, что ли… Засунь-ка руки поглубже в карманы и эдак задумчиво: «Ты что? Не едешь нынче в лагерь? Будешь клубиться в Москве? А я, пожалуй что, поеду в Сванетию. Что-о-о? Не слыхал про Сванетию? Тогда нам с тобой не о чем говорить! Там, видишь ли, у меня сестренка. Угу-у-у-у! Обстоятельства. Ну, бывай!..»

Костя шел по улице и старался вообразить, что рассказывает кому-то совсем чужому про письмо от дедушки Гасвиани. Он ясно видел, как глаза этого воображаемого человека наливаются изнутри смехом, тем дурацким смехом, которым смеются люди над тем, во что не верят и что не дают себе труд понять.

Костя оглядывался. Он презирал каждого, кто жил пошлыми буднями, позволяя себе забыть о льдах и вечной мерзлоте. И вообще о том примерно периоде, когда земля сотряслась, образовав горы.

Он презирал автомат с газировкой, смех девушки, прошедшей мимо, и вопли лоточницы:

— Эй-эй!.. Кому пирожка?.. Горячие, свежие пирожки!

— Почем пирожок?

— Десять копеек. С мясом.

— А мне наплевать, что с мясом.

— Ишь ты!.. Так не берешь, что ли?

…Пристроившись на скамейке в сквере, Костя, посапывая, принялся есть пирожок.

Он ел с такой задумчивою, сосредоточенною серьезностью, что, если бы сам увидел какого-нибудь мальчика или девочку, которые с таким выражением ели бы пирожок, он счел бы долгом предупредить: «Осторожней, проглотишь ворону».

— Мальчик, подвинься, пожалуйста.

— А? Чего?

…Кого бы найти настоящего, кто бы понял, не удивился, выслушал?.. Юлик? Нет. Но, может быть, папа Юлика?

Счастливые люди. Там всегда удивляются чужой тревоге, чужому волнению.

Не от бессердечия. Они хорошие. Это просто счастливая семья. Обыкновенный дом, где есть папа. Обыкновенный папа, который обыкновенно воспитывает и очень обыкновенно любит своего сына. Он не называет его Юлианом. Он его называет Юликом. Летом они вместе отправляются на охоту. Или рыбалку. Ночуют в палатках.

Ну и что же, что на охоту? По-одумаешь — на охоту! И что в палатках — тоже по-одумаешь!..

Юлик не понимает небось, каково это — ехать в лагерь, когда другие с отцами собираются на охоту…

…Прийти, сесть в кресло в комнате Юликиного папы. Юлик сейчас же станет оживленно что-то рассказывать. Он помолчит, даст Юлику досказать. А потом:

«Юлик, я, между прочим, зашел попрощаться. Еду в Сванетию!»

«Как это так? Почему — в Сванетию? С кем — в Сванетию?»

(А у него, у Кости, удивленное и снисходительное выражение глаз.) «Как это — с кем? Один». Как будто бы это само собой разумелось: ехать в Сванетию. Одному. И будто Костя никогда ничего другого не делал, как только раскатывал по Сванетиям.

«Какая такая Сванетия? Чего это вдруг? А лагерь?»

«Да так… Пришлось, понимаешь. Еду в Сванетию за сестрой. За Жужуной. Да как-то, знаешь, к разговору не приходилось… (В этом месте неплохо зевнуть.) Ага. В Сванетию. Своеобразнейшая страна. На днях… Угу. Письмо от старейшин».

Юлик: «Чего ты мелешь? Какие такие старейшины?»

«Не знаешь, что такое старейшины? Ну что ж… Объясню в другой раз. Пожелаю тебе всего наилучшего. Разреши попрощаться с отцом».

«Па-апа! Костя едет в Сванетию. За сестрой. Он получил письмо от старейшин!»

«Да что-о-о ты? Один? Без матери? Но… извини меня, Костя, какая такая сестра? Я, извини, ничего не знал!»

…Темнеет. В летнем небе над Костиной головой осторожно зажглась звезда. Должно быть, Полярная. Она всегда появляется первой.

Звезда качалась над деревом, над опустевшей улицей, над Костей Шалаевым, дымная и таинственная.

Она выплыла из того заколдованного земного царства, которое когда-то родилось за шкафом, в полутьме комнаты, в углу, едва освещенном папиной рабочей лампой.

Она была маленькая, как маленький камешек, милая, как снежинка на темной варежке.

Люди родятся под звездами, под солнцем и луной. Но почему-то уж так всегда говорят — под звездами. Наверное, потому, что звезд очень много, а солнце одно.

И оттого что до Кости множество и множество глаз уже смотрело на эту звезду, она стала звезда плюс тысячи человечьих взглядов, плюс все, что о ней говорили люди, плюс их раздумья.

Ведь это она светила и Косте, и морякам в море. Косте и англичанину Скотту, Титову и Пржевальскому, Циолковскому и Эйнштейну, Ковалевской и Берингу. Светила тральщикам рыболовов. Светила любящим. Светила храбрым. Над Африкой и Австралией. Над океанами Великим и Ледовитым. Над морями Красным и Черным. Маленькая и вездесущая, потому что:

Звезда.

5. Мама и мальчик

— Куда ты пропал, сын?.. Ты невозможный человек. Я звонила к Юлику. Где ты был?

— Почему ты лежишь, мама?

— Для собственного удовольствия.

— У тебя приступ?

Плотно завернутая с головой в плед, мать чем-то напоминала безногую и безрукую матрешку. Угол пледа откинулся. Выступали брови, глаза и верхняя часть щек, темноватые в полутьме комнаты, — деревянно-игрушечное лицо, не то сонное, не то неподвижное. Она боялась, должно быть, приподнять голову, пошевелиться. Из-под пледа, осторожно толкнув его локтем, тихонько выпросталась рука.

…Кто-то ее завернул в плед. Она не могла сама так аккуратно подоткнуть его со всех сторон.

— Понимаешь ли, на меня ни с того ни с сего напала синдрошка! Но ведь первый раз за лето… Я начала задыхаться, испугалась. И приняла лекарство. Не обращай внимания… У астмы, понимаешь, есть свои хорошие стороны: когда проходит, чувствуешь себя очень счастливой.

Встревоженный, он стоял рядом с матерью, забыв все на свете, что не было мамой — его опорой и жизнью. Все забыв, кроме своей бессильной жалости к ней.

— Голова трещит, — чуть слышно сказала мать. — Понимаешь, прямо будто разламывается…

— Может, тебе накапать чего-нибудь? Ну, мама же!.. Что ты молчишь?!

— Не буйствуй, Костя. Сейчас пройдет. Только, пожалуйста, не зажигай света — режет глаза.

Голос у нее был бессильный и тоненький, как у девочки. От этого всякий раз становилось еще страшней.

— Подходяще болит? — спросил он растерянно.

— Подходяще, — с готовностью ответила она.

Подумав немного, он приложил к голове матери холодный стакан. Рука, скользнув, дотронулась до ее лба. Лоб был влажным.

Она облизнула сухие губы.

— Не на… Тяжело… У меня нет нервов! — вдруг изрекла она, сдавшись и жалуясь. — Нет нервов! Вместо нервов у меня, понимаешь, какие-то ничтожные волоски… Нет нервов. Одни волоски.

— Ладно, будет тебе, — проворчал Костя.

Она словно чувствовала себя виноватой и беспомощно и вместе насмешливо извинялась за беспокойство, которое причиняла ему.

— Помолчи, мама.

— Спать, спать, спать, — сказала она. — Разденусь и уплыву… Уплыву. Буду спать… Забудусь!

Она говорила голосом, который прерывало свистящее дыхание, будто в горло ей вставили движок.

Вот уже целый год, как у матери не было ни одного приступа. Он привык к «благоденствию»! Распустился, повеселел, позволил себе забыться, что на свете бывают астмы.

— Мама, я открою балконную дверь. Хорошо?

Стало тихо. В тишине завел свою песенку холодильник: зум, зум, зуав… И вдруг она спросила:

— Костя, ты бы хотел быть сваном?

— Чего?

— Ну хоть немножечко сваном? Например, быть сыном Розии Ираклиевны?

И тут что-то большее, чем догадка, чем сыновняя привязанность, «сработало» в Косте. Должно быть, в нем «сработал» мужчина. Та малая часть мужчины, которая уже созрела в мальчике.