Дважды два — четыре, стр. 19

— Вы по дороге уснули, да? Я тоже успела выспаться. Почему вы так долго шли? Ползли, да?

— Ну и зануда!.. Ну и липучая! — шепотом говорит Костя.

— Зануда? — удивившись, спрашивает Жужуна. — Нет. Она очень веселая. И хороший стрелок. И лыжник…

На траве скатерка. Как островок снега. На ней бутылки, банки с консервами, желтые длинные лаваши…

Люди чокаются. Говорят разом. А больше всех орет и ликует сторож.

— Гордавадзе… Тот самый?.. — допытывается у юнца Костя.

— А как же! Тот самый, — отвечает юнец. — Так давайте же выпьем за мать, которая родила такого знатного сына!

— А я вашу маму знаю, — застенчиво говорит Костя.

— Да что ты? Я рад.

— Она красивая.

— Да что ты? Ну что ж, давайте выпьем за красоту.

Все согласились и выпили.

— Нет, — закричал сторож, — что ни говори, а наши женщины красивее, чем на твоих картинах! И где это ты увидел таких длинноногих?

— А я так ошушаю, — сказал Гордавадзе.

— Ну, а если он так ошушает? — заступился за художника Павел, пастух.

— А это правда, что вы были в Париже? — покраснев, спросил Костя. Он стал очень храбрым от выпитого вина.

— Ну, допустим, что был.

— И в Лувре вы были?

— А ты можешь себе представить, чтобы художник приехал в Париж и не побежал в Лувр?

— Так вы побежали, да?

— Натурально.

— А это правда, что Париж основан на перекрестке дороги ослов? Или это просто так Корбюзье написал? — приставал Костя.

И вдруг услышал шепот Натэлы:

— Все врешь!.. И про Лувр, и про то, и про се… Откуда ты это выкопал? Врешь. Все врешь!..

Костя не соизволил ответить ей. Он пожал плечами.

— Надо бы на охоту сходить, — потягивая вино, мечтательно говорит художник. — Поверите: еле дождался, когда приеду в Сванетию!

— На охоту? Меня, меня возьмите с собою, дядя Георг!.. За оруженосца.

— Ладно, Натэла. Мне нужен оруженосец.

И вдруг, оглянувшись, Костя увидел, что Гордавадзе наклонился к Жужуне и что-то шепчет ей.

Она сидела, поджав под себя худые длинные ноги, опустив ресницы, грациозная, розовая, весело-сдержанная.

— Дорогие гости! — лихо закричал юнец сторож, — Идемте. Я покажу вам сокровища.

Он держал в руках большой ржавый ключ. И Костя сразу узнал этот ключ: таким запирал, должно быть, свои подвалы Синяя Борода.

…Тихо, как будто нехотя, распахнулись двери подвала.

Кубки, кинжалы и зеркала в драгоценных оправах, серебряная и золотая рухлядь… Свет солнца пробрался во тьму кладовой. Под его лучами вспыхнули камни, блеснуло пыльное золото.

И все это — все эти сокровища — оберегал молодой и веселый сторож!

От кого?!

Как это — от кого?! От облаков. От зверья. И дэвов.

…И все это — и золотые блюда, и крошечный сердоликовый перстенек, и огромные рога тура — принесли люди в надежде, что в обмен на подарок им будет подарено счастье. Каждый, кто приходил, непременно оставлял здесь хоть что-нибудь.

«А я что оставлю?» — подумал Костя.

И он тихонько оторвал пуговицу от рубашки, — она все равно и так висела на ниточке. И загадал: «Пусть мама не сердится. И напишет письмо».

— Хватит музеев! — закричал Гордавадзе. — Танцевать, танцевать, танцевать! — и, подхватив Жужуну, поднял ее, закружил.

Тэтнульд тявкал и хватал художника за штаны, а юнец помирал со смеху. Косте было и весело и тревожно. Голова кружилась. Еще бы — за всю свою жизнь он не выпил столько вина!

И вдруг, взяв гитару и сев в траву, художник значительно и томно запел:

В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена,
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.

Он смотрел на Жужуну. И все это обращал к ней. К Жужуне. К его сестре!.. К сестре досточтимого брата Кости.

А она… Она как будто бы так и надо… Сидела и слушала, потупив глаза, опустив ресницы…

— Да что это вы такое поете?! — заорал Костя.

Сперва никто ничего не понял.

— Как это — что? Романс. Слова Пушкина, — ответил художник с достоинством.

— Вы пели «лобзай»! — вне себя орал Костя. — Вы думаете: если мне четырнадцать лет, так я не понимаю, не понимаю?..

— Да брось, — махнув на Костю рукой, посоветовал юный сторож.

— Рыцарь! — опрокидываясь в траву, захохотал Гордавадзе. — Мы думали, что он из Москвы! А он из средних веков.

Но Костя наскакивал на него как петух.

Юнец кричал:

— Да честное слово, он ничего! Ты напрасно подумал.

А больше всех шумел Гордавадзе — он хохотал.

— Нет, и представить нельзя, что этот Костя пробыл всего каких-нибудь несколько дней в Грузии! — сквозь смех бормотал художник.

— При чем тут Грузия?! Как вы смеете?.. Я ж не глухой! Вы думали, что если мне четырнадцать лет, четырнадцать лет…

И вдруг Павел, пастух, заступился за Костю:

— Он вправе. Он брат. Кто же заступится, если не брат?.. Честь женщины… Пусть наши девушки будут белее снега!

— Да он же ничего такого не сделал!.. И не сказал! — выходя из себя и размахивая руками, доказывал юнец — друг художника.

— Как это — не сказал?! Он пел. Я все слышал!.. Он пел «лобзай»…

— Некультурно, нехорошо с твоей стороны! — говорил юнец. — Это ж не он придумал такие слова…

— Зато он глядел! Я все видел! Он на нее глядел… Вы думаете, что если я из Москвы… из Москвы…

Гордавадзе покатывался от хохота.

— Да бросьте, право, ребята. Довольно, — с трогательной сердечностью уговаривал их юнец.

Гордавадзе с радостным изумлением переводил глаза с одного на другого. Он хохотал.

— Помиритесь, — предложил Павел. — Хватит.

Но художник не мог мириться. От смеха он повалился на траву. И чем громче он хохотал, тем больше сердился Костя.

Плавно и медленно к ним подошла Жужуна. Вытянув руку, взмахнула платком, уронила его на землю.

Художник тотчас же перестал смеяться.

— Костя, мирись. Ничего не поделаешь, — улыбнувшись, сказала Лидия. — Женщина уронила платок — значит, надо мириться.

И опять запели колокола. Загудело небо. Юнец остался совсем один на вершинах гор.

Колокола гудели. Посылали вдогонку досточтимому брату Косте память об этой траве и небе. И о вине.

Оно было прозрачно, как сам виноград. Виноград Кахетии. Может, даже с того завода, куда не приняли Костю. Он созревал в Кахетии, виноград. Набирался солнца, потом бродил… В кахетинских винных подвалах. В огромных бочках. Эти бочки стоят в туннелях, которые под землей, а в них — виноград. Он бродит в бочках этих подвалов. Бродит, хохочет, отплясывает, перебирая желтыми, пьяными удалыми ножками. Поет. Пузырится. Пенится…

Вот и допрыгался — стал вином.

«А день-то, день-то какой! И чего я такое наговорил? И отчего это — если женщина уронила платок, так надо мириться? А может, я не хочу мириться?»

Ничего не поделаешь: такой уж обычай в Грузии. Такой, стало быть, закон.

3. Охота

Четыре часа утра. Еще не встало солнце. По каменистой земле стелются туманы. Они выползают откуда-то из-за гор, из расщелин, сплошные, сизые, дробятся, становятся клочьями и добегают до полей кукурузы…

Натэла не спит. Одетая в куртку и стеганку, она дожидается на перекрестке дорог охотника Гордавадзе. Охотнику пригодится оруженосец. Она дождется охотника.

…Георг Гордавадзе выходит из дому. Он одет, как Натэла, в теплую куртку. На плече у него ружье, и руке рюкзак, в рюкзаке лепешки, сыр баштых, фляга и кружка.

Охотник тихо выходит во двор. Очень тихо, чтоб никого не разбудить, чтобы никто не знал о том, что он собрался в горы. Меньше шуму — больше удачи охотнику.

Он идет по двору, а в это время из хлева, где козы, выглядывает его мать — Гордавадзе Марион. Выглянув, она не сказала «доброе утро», не стала расспрашивать, куда он отправляется в такую рань. Поклонилась ему и будто бы невзначай: