Письмо королевы, стр. 4

Мать честная… Неужели бедный симпатяга так испугался искушения?! Может быть, он, Господи помилуй, какой-нибудь современный траппист, доминиканец, капуцин, августинец, сиречь монах? И решил избегнуть духовной катастрофы более радикальным способом, чем делал это некогда святой Антоний, как известно, сим искушениям поддававшийся?

– Вы не едете, мсье? – крикнул таксист, не веря, что клиент сорвался с крючка.

– Пожалуй, все-таки не едет, – констатировала Алёна, повернувшись к машине.

Шофер ошарашенно смотрел черными глазами из-под нависших век, и, хоть потере клиента можно было только посочувствовать, Алёна с трудом удержалась, чтобы не прыснуть. Нет, вовсе не потому, что она обладала извращенным чувством юмора и любила смеяться над несчастьями ближних своих! Просто литературные ассоциации донимали ее сегодня и, кажется, не собирались униматься. Например, сейчас она вспомнила старое-престарое, еще шестидесятых годов, огоньковское издание собрания сочинений Конан-Дойля с иллюстрациями бог знает кого к «Этюду в багровых тонах». Главный герой – благородный мститель – был там изображен в виде жуткого пропойцы с набрякшим, пренеприятнейшим, раскрасневшимся лицом, которое было наполовину скрыто каким-то нелепым красным шарфом. Точно таким же набрякшим, раскрасневшимся, утонувшим в красном шарфе было лицо таксиста. Возможно, у него тоже была аневризма аорты, как у Джефферсона Хоупа, а может, просто бургундского или бордо регулярно перебирал.

– L’espagnol maudit! – пробормотал в это время таксист и дал газ с такой яростью, что его серый «Мерседес» даже чуточку подпрыгнул, прежде чем тронуться с места.

Батюшки, какая экспрессия! «Проклятый испанец!» Как будто в первый раз в жизни таксиста клиент внезапно изменил свои планы. А откуда он знал, что молодой человек в синих ушках – испанец? С точки зрения Алёны, типичный француз. Впрочем, много ли она видела испанцев? Аргентинские маэстрос танго (Алёна была истинной фанаткой аргентинского танго) все же не вполне испанцы. Так что таксисту видней. Хотя все равно не с чего в такой гнев впадать.

Впрочем, если бы наша героиня могла слышать весь телефонный разговор «симпатяги», а не только несколько реплик, она бы и сама удивилась, ибо разговор был таким:

– Диего.

– Да.

– Все, операция сворачивается. Уходи оттуда.

– Но Жоэль так и не пришел!

– Жоэль не придет.

– Почему?

– Обстоятельства изменились. Убирайся оттуда. Возьми первое попавшееся такси и уезжай.

– Диего, стой! Ни в какую машину не садись, возможна ловушка. Видели одного из них на сером «Мерседесе», замаскированном под такси. Красномордый, в красном шарфе. Уходи запасным путем, код подъезда 6790, как зайдешь, дверь сразу заблокируют на случай погони. Быстро! Беги оттуда!

Вот такие, как принято выражаться, пироги… Но Алёна ничего не слышала, а потому ситуация показалась ей немножко странной, но лишь самую чуточку.

1789 год

– Петруша… Да Петрушечка! Ты уже спишь, никак?!

– Н-неаааа…

– Фу ты, увалень! В точности кот-котофей – наелся, отвалился и немедля храпит!

– Н-не, лапушка, я не храплю, вот те крест святой, истинныыыы…

– Петька! Не спи! Ну чем Господа я прогневила, ну чем, что меня, такую молодешенькую, да сладкую, да пышную, отдал ты этому сухореброму, бездушному, этому…

– Лапушка, Агафьюшка, родимая, не плачь, ну что ты, право… Ну устал я, ну до смерти притомился, прости, Христа ради. Все, больше не сомкну глаза всю ночь. Так и буду лежать, гляделки распялив, да в потолок таращиться.

– Дурень ты, Петька! Всему учить надо! Зачем же в потолок?! Ты на меня таращись!

– Так темно же, Агафьюшка. Я ничего не вижу. Нешто лампадку снова засветить?

– Ну уж нет!!! Мы почему лампадку загасили? Чтобы образа святых-непорочных не видали, как мы тут в пуховиках кувыркаемся. А засветишь, значит, все, нынче ничего уже не будет, знаю я тебя…

– А… а ты еще хочешь, Агафьюшка? Но ведь уже дважды…

– Да хоть бы и трижды! Хоть бы и трижды дважды! Еще хочу! Моя плоть требует! Не смей лампадку возжигать! Коли не видишь меня, то давай это… ощупью. Во-во, ощупью давай. Ой, поиграем, Петруша? Значит, ты слепец, брел по лесной дороге, да споткнулся обо что-то и упал. Бревно, думает? Или животина дохлая? Начал ощупывать… вроде человек. А ты ведь слепой, бабу никогда не видал, ну и не поймешь ничего: человек-то он как человек, а волосья у него долгие, да и на груди какие-то мягкие шишаки наросли, а промеж ног ничего не болтается, а наоборот, дырка какая-то углубляется, и чем же в ту дырку попасть?.. Ну давай, щупай, кому говорено!

– Да я щупаю, Агафьюшка, но ты и так у меня вся давно общупанная! Мы уж повенчаны аж два месяца, небось я тебя наизусть знаю, пышечка моя горячая, знаю и люблю, а пуще всего волосы твои люблю черно-рыжие… Что за волосы такие у тебя, Агашка, ну почему они наполовину рыжие, а наполовину черные, да вдобавок один сверху черный, а второй, наоборот, сверху рыжий, и так все чередуются, ничего не поймешь!

– Ну почему, почему… Уж такая я уродилась. Маманя перед смертью открыла, что не от отца меня родила, а от любовника, верней сказать, от двух любовников враз. Она с ними двумя ночку провела, один рыжий был, как огонь, другой черный, как уголь, а от кого зачала, неведомо, может, будто кошка, от обоих враз!

– Врешь ты все, Агашка, зачем на матушку-покойницу наговариваешь? Я же помню ее, она была такая тихая, болезная…

– Ну, болезная она стала потому, что заболела, а покуда здоровая ходила, на нее никакого угомону не было. Я еще дитятею была, а помню, батюшка из лавки воротится, а матери след простыл, я одна дома сижу да реву. Ринется искать верную жену, да и найдет – то ли у одного соседа, то ли у другого, то ли в солдатской казарме, где ее все по очереди дерут почем зря. И все мужики только руками разводят: да чем же мы-де виновны, Тимофей?! Сама пришла да и ну юбками трясти, ноги раздвигать… а мужика долго ли во грех ввести?! Хотя… это еще поглядеть надо, какого мужика. Тебя вот нипочем не введешь! Ковырнул палкой разок-другой – и храпаковского!

– Прости, родимая, прости, ненаглядная, но до чего ж я нынче устал, кабы ты знала! С ног валюсь, рука не поднимается, не сказать про что иное.

– Устал! Да вы на него только поглядите! Можно подумать, ты на государевой службе дрова грузишь, а не бумажки с места на место перекладываешь.

– А-ха-ха! Уж а-ха-ха!

– Ну чего ты, чего закатился? Вот хохочет, того и гляди с кровати свалится!

– Ах, милая ты моя Агафьюшка, до чего ж ты у меня умница, как же это ты верно сказала, как правильно! С места на место бумажки… а-ха-ха! Вот-вот, этим я на хлеб и зарабатываю, что бумажки с места на место, из одной сумки в другую пересовываю, так ведь, желанушка ты моя, покуда одну переложишь, семь потов, бывает, сойдет!

– Да они, бумажки ваши, что, из железа отлитые?

– Из железа?.. Да нет, они потяжелее будут. Потяжелее и подороже. Они из серебра и золота отлиты – ими болтливость человеческая оплачена, либо от простоты идущая, либо от черного предательства.

– Ну, Петруша, коли ты злато-серебро на дню не раз перекладываешь с места на место, неужто к рукам невзначай хоть крупиночка пристать не может? Разжились бы наконец, а то ты, словно лях: сверху шелк, а в брюхе щелк, да и шелк-то казенный, мундирный, суконишко неказовое, с гнильцой. Ну ладно, ты хоть при мундире, при сапогах, при шпаге. А я у тебя так и вовсе в обносках… ничего нового ты мне не справил, все из приданого своего донашиваю… об том ли я мечтала при красоте моей, когда за тебя шла?

– Агафьюшка, ты что ж… сожалеешь, что за меня вышла? Печалишься об сем?!

– Петруша мой родненький, ну ты сам посуди, а как мне не сожалеть, как не печалиться? Ни своего дома – на квартире стоим казенной. Ни одежды приличной, салопчик мой уж и не греет, мех весь вытерся, а башмаки не хочу шитые, хочу от лавочника французского! Не ходим никуда с тобой – все жены с мужьями, бывает, на гулянки хаживают, на вечорки, поплясать или в картишки перекинуться, а ты возвращаешься порой за полночь да сразу и в постель… и силушки у тебя нет с женой поиграть! Это ж самое обидное! Думала, иду за богатого да горячего, а вышло, что за скудного да скучного.