Правда о любви, стр. 44

– Нет. Я тоже поеду. Сегодня нам все удалось отчасти потому, что мы сплотились и сумели очень ловко разделять и властвовать. У тебя талант покорять сердца матрон, тогда как мой экзотический статус интригует молодое поколение. Вместе мы сумеем стать идеальными союзниками для Миллисент и Жаклин.

Кроме того, если его не будет с ними, готового в любую минуту помочь, сделать все, чтобы никто не поколебал только что окрепшей уверенности Жаклин ... он не сможет сосредоточиться на портрете.

– Давай оставим все как есть: я могу писать ночами.

Барнаби долго изучал лицо друга, совершенно бесстрастное, лишенное всякого выражения, и наконец кивнул.

– Ну ... если ты так уверен ... – бросил он, оттолкнувшись от окна. – Тогда я оставляю тебя. Встретимся в три в холле.

Джерард кивнул и вновь погрузился в созерцание эскизов.

Их визит к леди Таннауэй, живущей по соседству в имении Таннауэй-Грейндж, как и предсказывал Барнаби, оказался импровизированным. Но стоило Миллисент отдать дворецкому карточку, как их почти сразу же попросили в гостиную.

Элсевия, Элси – леди Таннауэй, изящная дама несколькими годами старше Миллисент, приветствовала гостей с безграничным дружелюбием, хотя в глазах светилось нечто вроде настороженности.

– Прошу садиться, – пригласила она, показывая на удобные диваны и кресла. – Вы просто обязаны рассказать мне об этой истории с несчастным Томасом Энтуистлом.

Миллисент только этого и ждала. Джерард молча наблюдал, как она при умелой поддержке Барнаби объяснила все, что стало известно о гибели Томаса Энтуистла.

К тому времени как они выпили чай, разделались с блюдом восхитительных пирожных и поведали свою историю, леди Таннауэй забыла о необходимости изображать не слишком живой интерес к рассказу гостей.

– Ну и ну! – воскликнула она, обводя присутствующих взглядом и останавливаясь на Жаклин. – Дорогая, надеюсь, вы позволите мне сообщить эти новости – все, что вы поведали мне, – сэру Харви и Маделин Энтуистл. Несчастные, они столько лет надеялись, что сын жив ... и ... – Живые глаза леди Таннауэй ярко блеснули. – Могу только представить, что наговорил им этот набитый дурак Годфри Маркс, вернее, о чем умолчал, если понимаете, что я имею в виду.

Леди Таннауэй замолчала, очевидно, перебирая в уме недостатки сэра Годфри, после чего вновь обратилась к Жаклин:

– Хотя родителям будет легче от сознания, что тело бедного сына все-таки найдено и будет предано земле по христианскому обряду, им необходимо услышать и обо всех обстоятельствах его смерти. Пожалуйста, разрешите передать им все, что вы сейчас сказали.

Жаклин сочувственно вздохнула:

– Разумеется, мадам. Мы и надеялись, что вы согласитесь стать нашим послом. Сами мы не хотели бы врываться к Энтуистлам в·такое тяжелое для них время. Но вопросы, возникшие у них, требуют ответов.

Леди Таннауэй просияла:

– Предоставьте это мне, дитя мое! Даю слово, что факты, которые я узнала от Миллисент и мистера Адера, будут абсолютно точно изложены сэру Харви и Мадди. – Поставив чашку, она вопросительно воззрилась на Миллисент: – Надеюсь, вы посетите Летний Охотничий бал?

Миллисент ослепительно улыбнулась:

– Обязательно. И Маркус тоже будет.

– О Господи! – ахнула леди Таннауэй и добавила тоном человека, предвкушающего редкостное развлечение: – Просто восхитительно!

Глава 11

Они вернулись в Хеллбор-Холл, полностью удовлетворенные результатами своего визита. Вечер прошел спокойно. После ужина Джерард извинился и ушел, оставив Барнаби развлекать дам в гостиной. Поднимаясь по лестнице, он представил Жаклин, весело смеющуюся над историями Барнаби, и внутри что-то шевельнул ось. Отпирая дверь в мастерскую, он понял, что это такое. Ревность.

Постояв немного, Джерард сунул ключ в карман и захлопнул дверь. Чувствуя себя не в своей тарелке, он подошел к столу, где были разложены наброски, и стал внимательно их разглядывать.

Он велел Комптону оставить зажженными все лампы в комнате. Огоньки отбрасывали ровный немигающий свет на мольберт и стоявший на нем большой чистый холст.

Несколько мгновений он продолжал смотреть на эскизы, впитывая все, что они передавали: форму, очертания, энергию. Потом сбросил фрак, отшвырнул на стул, закатал рукава сорочки и принялся перебирать карандаши. Взяв один, с грифелем, заточенным под нужным углом, он поднял первый набросок и повернулся к холсту. Работа началась.

Он почти не отходил от мольберта, только менял один набросок на другой. Каждый представлял определенный ракурс, определенную часть зловещей тайны, которой будет пронизан фон: вход в сад Ночи. Он никогда еще не работал с подобным материалом, никогда не писал сначала фон, а уж потом фигуру модели. Но его вели вперед инстинкт, непонятное убеждение в том, что так и только так нужно работать над портретом.

Вероятно, это имело некий смысл, хотя Джерард почти об этом не задумывался. Но именно Жаклин будет центральным и последним критическим элементом, сердцевиной, значением, целью. Станет жизнью картины, и, каким бы живописным ни было окружение, оно не сможет ее затмить.

Время шло, но Джерард ничего не замечал, целиком поглощенный работой. За окном сгущалась тьма, и ночь вступила в свои права. Дом постепенно затихал. Только Джерард продолжал рисовать.

За дверью скрипнули ступеньки. Резкий звук отвлек Джерарда. Он нахмурился и посмотрел на дверь. Вряд ли Комптон посмеет помешать работе, да и Барнаби тоже ... если только у него нет на это особой причины.

Кто-то подошел ближе ... в дверь тихо постучали. Не Комптон. И не Барнаби.

Как раз в ту минуту, когда он едва не окликнул полуночного гостя, дверь отворилась. В комнату заглянула Жаклин и, увидев его, вскинула брови.

– Можно зайти?

Он окинул взглядом холст, снова оглянулся на Жаклин, почти ожидая, что ее образ расплывется перед глазами, но видение было ясным и отчетливым.

Отложив очередной набросок, он знаком велел ей войти и тут же потерял всяческий интерес к холсту. Потому что не сумел отвести от нее глаз.

Жаклин закрыла дверь и, слегка улыбаясь, направилась к нему. Сегодня на ней был пеньюар поплотнее, из атласа цвета слоновой кости, туго подпоясанный. И все же, судя по тонким кружевам, выглядывавшим в вырез пеньюара, сорочка оставалась такой же прозрачной, как и вчера.

Ему немедленно захотелось проверить, так ли это: тело среагировало не столько на вопрос, сколько на возможный ответ.

Он с трудом перевел взгляд на лицо Жаклин и отошел от мольберта. Схватил альбом и карандаш одной рукой, сжал ее локоть другой и потащил в другой конец комнаты.

– Поскольку ты все равно здесь, позволь нарисовать тебя.

Жаклин весело уставилась на него:

– Меня?

Джерард кивнул и, плотно сжав губы, подвел к скамье под окном. И заставил себя отпустить ее.

– Садись сюда.

Она так и сделала, расправив полы пеньюара. Ее волосы, освещенные лампами, переливались сочными оттенками каштанового. Полные, розовые, чуть влажные губы манили, звали ...

Джерард вынудил себя оглядеться ... поднял со стула фрак и уронил на пол. Отодвинул стул на безопасное расстояние, сел, положив ногу на ногу, пристроил на колене альбом и взглянул на нее. Велел себе рассматривать ее только как модель, но ничего не получилось.

Пришлось поднять руку и повертеть в воздухе пальцем:

– Повернись и обопрись локтем о подоконник.

Она так и сделала, шевельнув бедрами и подняв ногу на скамью.

Пеньюар распахнулся на груди и чуть ниже колен. Оказалось, что ночная сорочка действительно просвечивает насквозь, и при виде гладкой, белой кожи у него пересохло во рту.

– Не шевелись, – мрачно приказал он и стал рисовать: не один из обычных поспешных набросков, а детальный этюд, передававший грацию ее тела. Захвативший его полностью, совершенно по-иному, чем любая другая работа.

И хотя он старательно передавал беззащитную линию шеи, манящий призыв губ, чувственные изгибы груди и бедер, едва очерченных тонким слоем атласа, все же остро сознавал, что увлечен, потрясен и очарован самой моделью. Сознавал, насколько бесполезно противиться этому властному влечению.