Горячие гильзы, стр. 11

— Я могу лечить, — оживился Петер.

— Не надо… Она уже поправляется.

Мать говорила неправду: она только что подоила Желанную. Недоумевая, санитар надел шинель, взял с лавки каску. Шагнул к порогу, но, вспомнив о чём-то, вернулся к столу, положил на столешницу ярко-оранжевый апельсин, завёрнутый в папиросную бумагу:

— Для ваших мальтшик…

От апельсина исходил удивительный запах. Перед войной отец как-то привёз из города дюжину апельсинов. Отец говорил, что апельсины растут в Испании. Там долго, как и у нас, шли бои, но победили фашисты.

Когда Петер ушёл, Серёга мигом развернул тоненькую бумагу. Но я оказался проворнее брата: схватил апельсин, вылетел на крыльцо, изо всех сил швырнул его вдогонку санитару. Прочертив огненную дугу, апельсин нырнул в снег…

Ничего не понимая, на меня смотрел с дороги санитар.

Вскоре фашисты ушли из нашей деревни. В колонне был и Петер — с пулемётом незнакомой мне системы.

ЛЕС ДЕДА СЕМЁНА

Второе военное лето оказалось дождливым, хмурым. На лугу стеной стояла непроходимая трава. Траву около леса никто не косил. Любой, кого каратели схватят в лесу или на опушке, считался партизаном.

Такую густую траву я видел впервые в жизни. От травы веяло страхом.

Партизан становилось всё больше, но на какое-то время их оттеснили каратели. В деревне вновь поселились солдаты.

Утром меня разбудили выстрелы. Я подумал, что идёт бой, но стреляли не так уж часто, и выстрелы звучали глухо. Я выскочил на крыльцо и увидел солдат, которые цепью двигались по болотине рядом с озером. Около болотины стояли офицеры с охотничьими ружьями. С мочажины снялся утиный выводок, и офицеры вновь принялись палить. От страха на наш огород залетели белые куропатки…

К вечеру стрелять перестали. Мы сели ужинать. Стол стоял в сарае. В доме жили немцы, и даже заходить туда было нам запрещено. Спали на молодом сене, умывались на озере.

Дверь сарая скрипнула, вошёл старик в армяке серого шинельного сукна. На широкий воротник падали седые космы. Это был дядя нашей матери — дядя Семён из деревни Жерныльское. До войны он часто бывал у нас, ходил с отцом на тетеревов и зайцев. У деда Семёна было шомпольное ружьё крупного калибра, стрелявшее будто пушка…

Мы с Серёгой во все глаза смотрели на деда, а он уже раскладывал на столе подарки: положил буханку хлеба, точно такую, какими платил за молоко Петер, кольцо колбасы, плоскую банку консервов с дамой пик на этикетке.

— Работать вот заставили. Вожу немцев на охоту, заместо егеря…

— Что ты, дядя Семён!.. — Мать переменилась в лице. — Да лучше умереть с голоду!

Дед Семён достал из кармана тоненькую алую коробочку, подцепил ногтем сигареты, закурил, щёлкнул серебристой зажигалкой. Корявое дедово лицо утонуло в сигаретном дыму.

— Что я, в полицию пошёл, что ли? Велели — не откажешься. И кормиться надо. Вы, скажем, рожь сеете, а муку немец отбирает. Вроде барщины. А я теперь, скажем, подался в батраки. В лес к нашим идти — не те года… Мешать буду, а не помогать…

Мать отвернулась, задумалась.

— Всё равно уходить надо!

— Нет у меня выхода. Помирать-то нет охоты. Пожить надо бы ещё малость. Хотя бы одно летичко… В лесу вольготно, ласково… Будто в раю!

— Уйди ночью, дядя Семён.

— Куда идти-то? Везде догонят, окаянные.

— Больным скажись. Нарви лютика, дело нехитрое.

— Ладно, подумаю… Берите хлеб-то. Знаю, как вам живётся. А мне пора. Полковник ох сердитый, страшнее барина…

Я ничего не понимал. Что-то было не так…

Охотничать дед Семён любил больше жизни. Ещё подростком убегал в лес с отцовским ружьём. Парнем пожил немного в городе, но затосковал по родным борам, вернулся. В гражданскую войну воевал против белых, был ранен в ногу. Люди думали, что теперь-то уж он бросит охоту. Не бросил.

— И хромой я стрелок, — шутил дед Семён. — Вышел за огород — и ты на охоте!

Дед стал работать сторожем и каждую свободную минуту пропадал в охотничьих угодьях. И без конца радовался тому, что прежде по торопливости не замечал.

Дед Семён не раз брал меня с собой, благо лес рядом. С дедом в чаще было совсем не страшно. Старик не спеша ковылял от ёлки к ёлке, и я не отставал от него ни на шаг. Мне доверялось нести корзину-корянку, в которую мы складывали грибы и ягоды. Порой деду удавалось взять тетерева, мы весело кричали «ура». Добычу прятали в корзину. Брови у тетеревов были ярче брусники. Заполевав дичину, дед Семён оставлял ружьё незаряженным.

— Надо же и другим что-то оставить, — говорил он с улыбкою.

Но охота продолжалась. Мы прятались за елью, следили за палевыми зайчонками, наблюдали за ястребом, за белыми куропатками, клюющими голубику…

Однажды нас до смерти напугал сорвавшийся с поляны глухарь — большущий, больше нашей корзины.

Мы ели ягоды, пили морозную воду из родника-кипуна. В нашу деревню мы возвращались в вечернем тумане. Дед шутил: «Смотри, заяц пиво варит. К празднику, видно…»

Наутро дед Семён пришёл снова. Под мышкой у него была гармоника. От широкой, помелом, бороды пахло вином. Сел на лавку, заиграл… Я вспомнил, как однажды мы с отцом шли по лесу. В боровине выли волки. Было тогда страшно, больно замирало сердце. Дед Семён сейчас играл так, что мне стало не по себе — как тогда, на просеке…

— Был как-то с полковником в бору… Барин. Палит по всему, что видит. В лосицу стрелял, зайчишку малого подшиб. Жадные они, фашисты. Победят если, всё по-своему переделают. Дивился полковник: сколько добра пропадает. Мы, говорит, курорт здесь построим. Пусти только: лес вырубят, в озере карпа разведут, холмы и те сроют, чтобы пахать было легче… — Старик встал, ударил по столу кулаком.

Уходя, дед Семён отдал матери гармонику.

— Побереги инструмент. А то ещё играть для потехи заставят. Вчера насчёт бороды смеялись… Мол, сбрить надо…

Дед ушёл. Было видно: мучается.

В деревне Жерныльское наш дед слыл чудаком. Собирал жёлуди, а когда набрал целый мешок, засеял ими лесное огнище. Перед войной дубки были уже в мой рост.

Прошло несколько дней. Перед вечером в сарай влетела тётя Паша Андреева, на ней не было лица.

— Деда Семёна взяли, в офицера стрелял… Не убил, помешало что-то. У немца голова бинтами замотана. Я сама видела, везли на телеге.

Тётя Паша была нашей родственницей, а значит, и родственницей деда Семёна. Заплакала вдруг, не скрывая слёз.

Я поднялся на сеновал, уткнулся лицом в сухое сено. Ночью мы с матерью не спали. Серёга без конца просыпался, жалобно всхлипывал. Я лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху.

Едва рассвело, мать куда-то ушла. На улице сияло солнце, но мы с Серёгой не решались выйти на двор.

Мать вернулась не скоро. Встала у входа, прислонилась к косяку.

— Расстреляли нашего деда Семёна. Ещё вчера вечером. Просила, чтоб сказали, где зарыт. Переводчик засмеялся: «В лесу». А лес — огромный… Хотят, чтобы и памяти о человеке не было.

За озером начался бой, и фашистов, словно метлой, вымело из деревни. Мать затопила печь, нагрела воды, запарила в кадке с горячей водой куст можжевельника, вымыла этой водой всё, что можно было вымыть, чтобы и духом чужаков в доме не пахло…

Целыми днями ходил я по лесу, искал холмик земли. Не нашёл. Упал в густую траву, прижался к земле. Рядом шумели ёлки. Они были такими же, как и тогда, когда мы с дедом Семёном ходили на охоту…

Я понял: деда нет и не будет. Но цел дедов лес. Просто убить человека, можно убить и лес… Нет, этого не будет! Люди не дадут! Налетел ветер, лес зарокотал. Пролетели тетерева, пробежал заяц.

Будто большая синяя крепость, стоял лес деда Семёна.

КОМЕНДАТУРУ СОЖГЛИ

В конце весны на Горбовом хуторе разместилась немецкая комендатура в пустовавшей школе и двух соседних домах, жителей которых выселили — кого в нашу деревню, кого в Усадино. Хутор был совсем близко от нашего дома, за озёрным заливом; мы видели всё, что там происходит, а если не дул ветер — слышали каждое слово.